И тут случилось следующее: монахиня наклонилась и упала к моим ногам. Она до земли поклонилась, и не простым поклоном: она приникла к земле лицом, как бы от нее набираясь силы. Потом подняла его ко мне, не вставая с колен: лицо по-прежнему поражало красотой, но оно было скорбно, и в синих глазах стояли непроливающиеся слезы. Она сказала мне:
— Умоляю вас, не делайте этого. Здесь нет уже любви, у вас в миру ее больше. Я не решалась вам это сказать, я все это время с собой боролась. И не могла вас так отпустить. Но, ради Бога, никому ни одного слова!
Я опустилась на землю рядом с ней, обняла ее, потом вскочила, хорошо помню, сжала в ужасе голову руками и бросилась бежать. Я не нашла в ответ ни одного слова. Потрясенная, я незаметно прокралась в гостиницу, схватила, как вор, свои вещи и убежала на станцию.
Через какое-то время я получила от матери Ирины письмо. Она благодарила меня за присланные книги и внизу сделала приписку: «А мать (следовало забытое мною имя) скрылась из монастыря, и никто не знает, куда и почему. Помнишь, ты меня пытала о ней, а я, выходит, была около сестры своей как слепая и бесчутая. Скажу тебе: на совести моей неспокойно».
Может быть, тоже неспокойная совесть заставила меня забыть сейчас ее имя? Что, если б я тогда нашлась и сказала ей нужное слово? Как-нибудь помогла? Но я ужаснулась перед бездной чужой души, мне открывшейся, и бежала… А об этой-то женщине и нужно бы написать правдивую повесть. Я никогда больше о ней ничего не слыхала. Может быть, она была раздавлена новыми разочарованиями в миру. А может быть, и нашла в нем любовь? Мир ее душе, наверное, ее уже нет на земле среди нас, оставшихся.
Между тем в середине лета вернулся Александр Васильевич. Письма от Олега, и без того редкие, прекратились. Шло лето, наступила осень — писем не было. Помню, я допустила мысль, что Олег ушел от нас в горы навсегда. Помню и другое: я не смутилась и приняла возможность расставанья. Я жила тогда просто, всецело доверяясь судьбе. Я спокойно засыпала с вечера и бодро поднималась рано поутру для обыденной работы: серое легкое небо стояло над моей головой.
В тот год (или, вернее, в те годы) я особенно горячо и заботливо любила свою мать, как если бы она была моим единственным ребенком. Эта любовь наполняла мою жизнь.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Любовь
И вот однажды, осенью 1925 года, мы получили от Олега письмо. Я с усилием убеждаю себя сейчас в том, что оно было получено поздней осенью, настолько в памяти оно связано по настроению с ранней весной. Письмо было обращено не ко мне, а к Александру Васильевичу. Но оно было не обычным по тону, украшено изящной заставкой пером, и я понимала, что шло оно от взволнованного сердца. Это письмо было из тех документов души, которые не могут быть не написаны. Больше того, я понимала: оно написано мне и только мне, пусть даже Олег этого не сознавал, пусть без умысла прикрывал именами друзей имя своего единственного адресата. Мне одной было понятно значение каждого, вскользь брошенного в письме намека.
Это случилось на службе: Александр Васильевич забежал в мою комнату и молча передал письмо. Я быстро его прочла, и сердце мое вздрогнуло от счастья, и не в переносном, а в точном физическом смысле. До сих пор мне казалось, что большего, чем я обладаю, и быть не должно. Мне и так уверенно и неплохо стало жить на свете — теперь можно было протерпеть мужественно жизнь свою до конца. Но вот пришло мое счастье, которого я ждала с детства и от которого не так давно решительно отказалась. Это счастье само постучалось в мою дверь. Ничего нового будто и не случилось — так старалась я думать. Но что бы ни думала, в мою жизнь вошла новая тема — «мы с тобой». Она уже была отныне не только в философском сочинении моего друга — из области абстракции она переселялась в жизнь. Ничего нового не случилось, но теперь я знала: Олег не оставит меня в мире одну — он не уйдет без меня в любимые горы.
Письмо Олега.
«1925 гд. Несколько дней тому назад, утомившись от неисходного пребывания в своем обиталище, я схватил мешок и палку и побежал в горы. Отправился я на ту самую Аибгу, на которой в прошлом году была Ляля. Пастухи, во множестве населяющие склоны этой горы летом, уже ушли, и я имел счастье бродить в полном одиночестве. Две ночи провел в пустом пастушечьем балагане, ежась от холода у костра и слушая ночью звуки леса. Первый раз в жизни слышал я вой волков и был поражен его мистической силой, неизмеримой тоской об утерянном рае, который в нем слышится. Днем поднимался на вершину и созерцал окрестные пики. На них уже давно выпал обильный снег, и потому они были одеты более великолепно, чем обычно, т. е. летом, когда снег лежит маленькими заплатками. Притом великолепие еще увеличивалось многообразием осенних красок. Горы открывались как бы в рамке: снизу темные зеленые пихты, сверху — облака, впрочем, последние располагались в несколько ярусов, и нижние копошились в долинах, иногда закрывая их от взора.