Выбрать главу

Среди людей, бродивших в поисках по бурлящей Москве и Бог весть как существовавших материально, запомнилась мне фигура Бориса Михайловича Зубакина{96}. Все знали его в те годы, по крайней мере в районе Никитской, где действительно по необъяснимой случайности сосредоточена была культурная жизнь Москвы.

Зубакин пробавлялся выступлениями как поэт-импровизатор и лекциями как археолог. У Зубакина было красивое лицо, классическая голова — но посажена она была немилостивой природой на непомерно маленькое тело. Видимо, Зубакин тяготился этим физическим недостатком своей внешности и, как многие маленькие люди, был крайне самолюбив, заносчив, в выступлениях бил на эффект, и это ему отлично удавалось. Главным даром его была импровизация. Происходило все как у Пушкина в «Египетских ночах»: Зубакин предлагал собравшимся дать ему тему. Иногда он получал несколько тем от каждого из присутствующих, и перед ним возникал ряд слов, не связанных между собой смыслом, и словами он должен был овладеть мгновенно, связав их в единстве. Он вскакивал на возвышение (увеличивался рост!), бледнел и начинал импровизацию. Запомнилась мне лишь одна строфа:

А там, на севере, олени Бегут по лунному следу, И небо нежную звезду Качает у себя в коленях.

У Зубакина была претенциозная кличка Богарь. Его обычно сопровождали как две тени две женщины, одна — бывшая, другая — настоящая его жена. Это были в прошлом две подруги, по профессии актрисы. Мы знали их «мистические» имена, а русские, обычные, я уже теперь позабыла. Бывшая жена — Руна, уже немолодая, тяжеловато-скандинавского типа, была всегда серьезна. Я никогда не видала улыбки на ее лице северной матроны. Ходила она в самодельном платье, похожем на хитон, в сандалиях на босу ногу, волосы и лоб прикрывала повязкой, наподобие тех, что мы видели на головах египетских цариц. Одевалась она так, конечно, со значением, и вела почти нищенскую жизнь; не знаю, как кормилась. Богарь не заботился о своих женах. Не знаю, чем зарабатывал он сам, только помню роскошный вечер на квартире Зубакина, длившийся до рассвета, с вином, с цветами… Помню на нем молодого Есенина в вышитой русской рубашке — белым отроком; помню, мне показалось, что он был под легким гримом… Он читал стихи, вокруг толпился народ, но вся обстановка вечера меня отвращала, и потому, наверное, я не услыхала и не поняла Есенина.

Иза, младшая жена Богаря, обладала прекрасным меццо-сопрано, была хороша собой и непосредственна. Она часто прибегала в наш подвал выплакаться на груди у моей матери по поводу «невыносимой жизни с этим Богарем». Вслед за ней обычно являлся сам виновник. Он мгновенно усмирял жену одним прикосновением пальцев к ее лбу между бровями: там, по его словам, расположена у человека «особая» точка. Зубакин был еще гипнотизером. Меня он уверял, что изучил с помощью лица, имя которого открыть не может, магию, что обладает оккультным знанием, неизвестным позитивной науке. Так ли это было — я не знала и не стремилась узнать: Зубакин не внушал мне доверия. Лишь один случай, о котором придет свой черед рассказать и который связан с главным событием в моей жизни, заставил меня рассказать здесь о Зубакине. Его давно уже нет в живых, как и двух его жен. Все трое они погибли, кто — в тюрьме, кто — в ссылке.

Все эти люди, которых я объединила для себя под общим именем гностиков, обладали еще одним общим признаком: в своих умственных конструкциях они были оторваны от исторической почвы, от жизни и души своего народа и его духовной культуры. Их теории производили впечатление самоуверенной вымышленности. Они казались мне чуждыми духу совестливости и нравственного самоотвержения, которыми отличается характер народной души и мысли русского человека. Это чуждое просвечивало в них, начиная с кличек и кончая стилем их речей. Впрочем, достаточно взять в руки любую книгу адептов современной мировой теософии, проповедуемой как незыблемая доктрина, а не как личный, не навязываемый никому опыт, чтобы найти подтверждение сказанному. Не стал исключением для меня и талантливый Андрей Белый, на лекции которого я присутствовала однажды — больше меня к нему не потянуло{97}.

Теософия всех видов воспринималась мной как болезнь ума, поскольку была оторвана от нравственно обязывающей жизни сердца, но «болезнь» эта в те годы была распространена; может быть, и сейчас мои слова встретили бы отпор у многих.

Так шло время и подготавливало меня к встрече с международным, действующим во все времена и под различными личинами гностицизмом.