Если тысяча людей говорят одно и то же, а один молчит, их смущение превращается в заразу, которая постепенно заставит их заикаться. Если при чьем-то появлении тысяча человек встают, а один продолжает сидеть, они от смущения одновременно захотят и убить его, и за что-то перед ним извиниться. Неподвижные люди, молчащие люди. «Здесь и там» — я повторяю это выражение. Все преломляется через их молчание.
Вот и городок, вот и больница — на самой окраине. Сын так и не сумел справиться с собой, он говорил до той минуты, когда мы вышли из машины. Вероятно, за его матерью плохой уход. Вероятно, ей не дали необходимых лекарств, не подключили необходимые системы; можно вообразить, что за врачи работают в таком месте — самые никчемные, самые негодные; сестры развратны, а санитарки испорчены подачками; конечно же, она лежит в грязи, надо дать по крайней мере пять левов, чтобы ее помыли; здешние ее коллеги по Дому культуры ничего не предпринимают, он уверен, что-то где-то услышали и предпочли заткнуть уши, так им спокойнее.
Сын подозревал в бездушии всех, всех. Весь мир.
Не чрезмерно ли я углубляюсь в исследование случайного знакомого? Это неестественно, надуманно? Так только кажется. Случайный знакомый — это каждый, то есть само понятие бессмысленно. Нельзя интересоваться несколькими миллиардами человек, и я обращаюсь к тому, кого послала мне судьба. Так заполняется каждая минута. То, что я рассказываю здесь, вероятно, не самое важное, это один из примеров за последние месяцы. Для меня равноценны умирающий и тот, кто покупает хлеб. Когда я их исследую, они наблюдают мои новые реакции. Польза взаимна.
Вам будет интереснее, если я расскажу вам о работе с пациентами? Вы втайне предпочитаете странные, алогичные пути гипноза знакомой оболочке развивающейся перед вами истории? Вы полагаете, что за стенами моей клиники я придерживаюсь поведения, которое является моим оружием, но подавляю свою врожденную способность воздействовать на волю остальных? Я вас разочарую: я стремлюсь подавлять ее и в клинике. Ищу другие методы. Гипноз — личный, общественный, любой, осуществляемый с помощью вложенной в определенных людей силы или с помощью отработанных ритуалов, — приводит к депрессии и обезличиванию.
Вы соглашаетесь, но ждете ответа на вопрос — не интереснее ли все же будет, если я расскажу о работе со своими пациентами? Жестокое начало в вас желает, несмотря ни на что, уловить хотя бы косвенное действие гипнотической силы? Может быть, вы и правы, может быть. Но я не рассказываю о своей работе, потому что сам не имею о ней вполне определенного мнения. Пока не имею. Состояние моих пациентов — это реакция на комплекс неполноценности или неполноценность, доведенная до абсурда. От обоих этих полюсов я возвращаю их к тому, что привело их к нам. А не содержится ли в относительно более легких случаях начало истины, которой мы не знаем? Что мы лечим и что мы разрушаем? Когда я окончательно построю себя, я должен буду дать окончательный ответ и на эти вопросы. Уйду ли я тогда из клиники? Вполне может быть. До тех пор я буду выполнять свой служебный долг.
«За мир во всем мире!», «Нет — нейтронной бомбе!», «Наша профессия означает ответственность» — мы прошли под этими лозунгами, которых сын не заметил. Лифт, предназначенный для каталок, был похож на вагон. Мы вышли на последнем этаже, и я увидел, как сын несколько раз прочел слово «неврология».
Нам открыла сестра, она заметно хромала.
— Соберитесь с духом, — сказала она сыну. — Положение тяжелое.
Я представился.
— Мы слышали, что вы, может быть, приедете, но просто не верили, что вы нас удостоите… Как я рада, как я рада…
«Как я рада…» — повторила она, открывая дверь палаты. Шестая палата — я нарочно взглянул на номер. Все еще улыбаясь, показала на мать. Она была без сознания, страшно хрипела, конвульсивно водя правой рукой по лбу. Едва взглянув на нее, я понял, что это конец. Кровоизлияние в третий мозговой желудочек. Я предложил сыну выйти из палаты. Он следовал за мной как автомат, в эту минуту я был единственным человеком, с которым он считался. В дежурке гремел торжественный голос — было включено радио. Я объяснил сыну, что положение безнадежное, часа через два-три наступит конец; я останусь с ним, ибо считаю это своим долгом, и помогу ему выполнить необходимые формальности. У него текли слезы, но он их не замечал. По радио раздались аплодисменты.
Хорошо, что я успел сказать ему главное, потому что вокруг нас начал собираться народ — ходячие больные из всех палат, родственники, ухаживающие за лежачими… Они взяли нас в кольцо, задние вставали на цыпочки, жадно ощупывая нас взглядом. Я пристально посмотрел на всех по очереди, и глаза их стали меня избегать. Зато они почувствовали тяжелое состояние сына, его беспомощность, делавшую его легкой добычей. Его хлопали по плечу, заглядывали в лицо и кричали наперебой: «Такая интеллигентная женщина!», «А отец у тебя есть?», «Братья, сестры есть?», «Один останешься?», «Конечно, тяжело, еще бы!», «Что ни говорите — мать!», «Мой тебе совет — не распускайся!», «Все там будем — кто раньше, кто позже!», «Я тоже своих похоронил, а вот живу, никуда не денешься!», «Бедняжка, совсем ведь еще не старая!», «Кончается, бедненькая, кончается!», «Вон какого сынка вырастила, жить бы да жить!», «Главное дело, мучается как, я никогда не видала, чтоб так мучились!», «Да она без сознания!», «Без сознания, верно, но сыну-то каково на мать смотреть!»…