Выбрать главу

Обычный мужской взгляд — неужели я все еще допускаю это?

* * *

Без страха отмечать свои упущения. Не забывать их. Давать им трезвую оценку, когда я один и когда у меня достаточно времени. Принимать меры, не прибегая к самонаказанию. Наказание как чистая санкция для меня не существует.

* * *

Каким образом меня формировали в детстве… Как усложнялась моя врожденная склонность к падению — так я называю теперь панический страх, испытываемый чувствительным индивидом перед унижением… Мой второй отец не умел шутить. Усыновленный бездетной семьей, сам он тоже не мог иметь детей. Он открывал дверь комнаты и говорил нарочито низким голосом: «Аллилуйя…» Я вздрагивал. Он подходил ближе и сталкивал мои машинки, имитируя катастрофу. Потом вырывал волос из своей лысеющей головы, прыгал на одной ноге и пел что-то бессмысленное: «Волос, голос, спелый колос…» Я терпеливо ждал, когда кончится развлечение, в котором никогда не принимал участия. И все время ощущал беспокойство. Много лет спустя я проанализировал эти сцены до конца: нет, он предлагал мне поиграть вместе не для того, чтобы, пока я наблюдаю за ним, исподтишка изучать меня острым взглядом. Вероятно, он просто достиг той фазы жизни психиатра, когда все люди для него — потенциальные пациенты.

Мой второй отец, профессор, получил меня от моего первого отца — хорошего провинциального психиатра. Можно сказать также, что вторая моя мать получила меня от первой. Мои отцы вместе учились, второй уже тогда выделялся своими способностями. Оба женились; первый уехал в провинцию, жил в красивом доме, создал себе неплохую клиентуру. Родилось трое детей — я был последним. Второй мой отец быстро стал профессором. У него было все, кроме детей. Связи их не порвались, профессор с женой любили ездить в гости в «тихую провинцию», наслаждались там патриархальной атмосферой, эстетизированной моим первым отцом, принимали знаки уважения со стороны семьи простого врача. Звучала музыка, мы почтительно подносили взрослым кофе (я смутно припоминаю эти годы), а мой первый отец и первая мать смеялись, нежно поощряли нас и всячески показывали, что их принцип — «игра в воспитание, которая незаметно перерастает в воспитание».

Теперь все четверо — покойники, и я с удивлением обнаруживаю в написанных только что строках иронию. Смотрю на их фотографии. Интеллигентные лица. Обдумываю нюанс скрытой иронии и истолковываю его как вариант симпатии. Да и почему бы не включать этот элемент в рассказ о мертвых? Почему бы не относиться к ним и к живым одинаково? «О мертвых — только хорошее» — какая неприятная снисходительность кроется в этих словах.

Они были добры ко мне — и одни, и другие. «Когда мы решились, мы думали только о твоем благе!» Они повторяли это очень часто.

А как это произошло? О чем говорили друг с другом две супружеские пары? Не знаю. Вторые мои родители приезжали к нам все чаще, на меня обращали особое внимание. Мне было пять лет. Странно, но самого момента я не помню… как мне сообщили… и дальше — как я прощался, как уезжал, на чем мы ехали. Я помню себя уже во втором своем доме, после того как я прожил в нем несколько месяцев.

Обе семьи сохранили свою близость до самого конца. Мои первые родители часто приезжали в профессорский дом. От меня ничего не скрывали, между первыми и вторыми родителями не существовало никакой ревности. Нельзя отрицать, что в этом реально проявилось цивилизованное сознание.

* * *

Сестру и брата я давно не видел.

* * *

Меня одолевают сомнения по поводу того, что́ я написал о родителях, потому что я чувствую сквозящую в этих строках некоторую неуверенность. Но я должен идти дальше.

Мои принципы повелевают: не останавливайся слишком долго на том, для чего тебе трудно найти точные слова. Избегай насилия над собой, неясное выяснишь потом, когда будешь достаточно подготовлен. Только не забывай о непроясненном, оно продолжает действовать. Вот и сейчас за спиной у меня остаются два неприятных слова — «сомнение» и «неуверенность».

* * *

Мои слова «принципы повелевают» не должны вас пугать. Вы постепенно заметите, что я разумно допускаю несущественные отклонения — когда оказываюсь вместе с другими людьми в чрезвычайном — с их точки зрения — положении.