Выбрать главу

— Ну… увидел я ее вчера под вечер, часов в шесть. Я как раз вылезал из кабины, а она появилась во-он оттуда… Я обратил внимание, что она вся в черном. Потом — она уже подошла близко — зашаталась. Я подумал: верно, пьяная… В черном, а пьяная — чудно́. Все ее влево клонило, и раз! — брякнулась на эту скамейку. Я отвернулся, чего мне на нее смотреть. Наверное, ей полегчало; через десять минут я пошел к залу ожидания, смотрю — она впереди, идет прямо. Я остановился, хотел понять, почему ее шатало, хотя греха в этом нет, и тут она как раз стала падать назад… Я охнуть не успел, двое подбежали, подхватили ее. Положили на скамейку, она уже была без сознания. Пришла машина из больницы, и ее увезли.

— Она встала со скамейки, чтобы не упустить автобус на Софию, — сказал сослуживец.

Сын тихо спросил:

— Значит, она не ударилась головой о землю, ее успели подхватить?

Шофер кивнул.

Сын вздохнул, и я понял, какое значение имел для него этот факт. Он обостренно воспринимал болезненное для органической материи соприкосновение с неорганической, жестокую бесчувственность мертвой материи при таком контакте; несмотря на его нервность, все его движения в машине были хорошо рассчитаны — он ни обо что не стукался, даже слегка; в то же время, например, сослуживец… вы помните, как он задевал локтем витрины на улице; судьба принесла сыну ответ на вопрос, который он сам никогда бы не задал, — избавила его от видения стремительно падающей головы, свинцового удара о плиты тротуара, и снова — стремительно падающая голова, свинцовый удар о плиты — однообразные ступени, ведущие к неврозу. Судьба убрала видение с его пути, чтобы не затемнялось все остальное. Может быть, история его родителей перерастет в нечто большее, чем рефлексия в день смерти…

Освобожденный от самой тягостной детали, он внезапно воскликнул:

— Как подумаю, что я никогда не буду так любить! Как подумаю, что я не могу не стремиться к выгоде! Это движение вспять, вспять!

Почти то же он говорил и прежде — в машине. Я промолчал тогда, промолчал и сейчас. Но если раньше мое молчание имело целью доказать ему, что правота любого утверждения относительна, на этот раз я уловил в себе нотку пристрастности — мне хотелось, чтоб его слова несли в себе прозрение истинной ценности жизни его отца и матери.

Два компрометирующих меня взгляда и эта пристрастная нотка — не слишком ли часто мое новое «я» давало трещины? Особые обстоятельства не оправдывали меня. Разве я не привык к особой обстановке — к хаотичному сознанию моих пациентов? Разумеется, смерть — нечто более глубокое, чем сумасшествие, я это признаю. Она вбирает в себя все, что было в живых, включая самое экстравагантное, помещает это под матовую крышку и изучает успокоенные черты. В ее обители все уютно — легкой инкрустацией вплетена в крышку буква «с». Я всегда считал тяжелое сумасшествие экстравагантной формой жизни, неделикатной самодемонстрацией души; я старался помогать сознанию, находящемуся в положении всадника, голова которого закружилась от бесцельных бешеных прыжков животного под ним.

Пока существует еще не самодемонстрация, а только сотрясение, пока прыжки еще легки — единственно тогда я испытываю чувство, будто рядом со мной свершается что-то подлинное.

* * *

Что могло быть нелепее, чем это восклицание сына, когда рядом были сослуживец и особенно шофер — человек, совершенно не осведомленный о деталях случившегося. Он онемел, потом перевел взгляд на меня. Слегка кивнул мне — мол, привел бы ты его в чувство… Наверное, сослуживец успел сказать ему, что я врач.

Может быть, мне не следует тревожиться, может быть, нотка пристрастности была вызвана свободой в восклицании сына, свободой, которая не считается ни с чем. И мое одобрение на миг преодолело обычную мою сдержанность.

* * *

Рассказав историю об американских кларнетистах, я привел пример привычного извращения изначального духовного контакта.

* * *

Мать переживала какой-то странный антракт между жизнью и смертью. Ей осталось самое низшее — рефлексы. Она приподымала кисть и шевелила пальцами, как будто играла на рояле. Техника игры была для нее рефлексом. Когда ее кололи в вену, она резко отдергивала руку. Сестра кричала: «Не дергайся», хотя знала, что она находится в глубокой коме.

По сути дела, антракт существовал как ощущение в сознании сына. Он видел ее, наблюдал ее движения — это все еще была его мать. И одновременно он целиком проникался чувством обреченности, абсолютной беспомощности живого существа и не мог поделиться с ней этим чувством. На другой день он станет намного старше. Но сейчас, пока ее жизнь постепенно принимала форму продолговатой капли, которой предстоит вскоре сорваться и упасть, уступая место другой капле, он спешил сотворить миф. В короткие антракты между прошлым и концом отдельного человека или обществ создается много мифов. Когда судьба решает преподнести такой подарок (короткий антракт), вместо того чтобы разом подвести черту, она, быть может, делает это именно с такой целью. Чувству обреченности миф противопоставляет представление о жизни как о чем-то осмысленном и о воспроизведении индивида в следующих поколениях. Прошлое кристаллизуется в нескольких красивых постоянно повторяющихся состояниях — с таящимися в них идеями, выводами и сверхдуховностью.