Когда я вошел к ней, она как раз собиралась нырнуть в постель. И теперь осталась сидеть на краю кровати, только поспешно прикрылась периной до подбородка. Я остановился на пороге, извинился с дружеской улыбкой: мол, совсем забыл, что уже так поздно. А у меня на сердце важное дело… Я ненадолго.
Я смотрел ей в глаза очень простым взглядом, словно меня не трогает, что ее плечи и руки обнажены, что белая, гладкая кожа ее вызывающе блестит в свете ночника. Я стал пространно объяснять ей свое дело, стараясь, чтоб на лице моем читались только озабоченность и раздумье.
— Тетушек у нас больше нет, — весело ответила Кати. — Право, и не знаю, как тут поступить… Только думаю, Донты и так не приедут, если вы их не пригласите. Может, вы успеете как-нибудь уладить дело, даже если они паче чаяния явятся в Есенице…
— Нет, Кати, так нельзя, тогда уж ничего не придумаешь. Люди здесь все обо всех знают, они злорадны, все сейчас же выплывет наружу. Надо это как-то предотвратить.
— Я предложила бы вам присесть, да, кажется, сесть-то у меня не на что. Знаете — вы идите к себе, а я сейчас оденусь и приду к вам.
Но мне как раз не хотелось уходить. Я уселся на низенький табурет около двери. Теперь, правда, высокая спинка кровати заслоняла от меня девушку, зато ее босая ножка потирала другую совсем близко от моих глаз. Можно было подумать, что поместился я за таким барьером из чистого целомудрия. Выгодно было внушать доверие.
— Как же это нам устроить? — в раздумье покачивалась золотоволосая головка над деревянной спинкой кровати, точно как голова марионетки в кукольном театре. — Я все-таки за то, чтоб положиться на удачу. А когда Донты собирались приехать? Под Новый год? Ну, к тому времени может наступить оттепель…
«А что, если, — думал я, — мне сейчас встать и поцеловать ее, впиться жадными пальцами в эти золотые кудри? Станет отбиваться? Или нет? Как давно не целовал я пылающих девичьих губ — как давно!.. Спокойно, спокойно, — урезонивал я себя. Только без опрометчивости!»
— Они все равно обидятся, — продолжала размышлять Кати. — Не найти вам такую форму, чтоб они не почувствовали себя задетыми!
А я уже не способен был думать о Донтах. Ну его к черту, этого настырного мазилку, вместе с его бабой! Уж как-нибудь я от них отделаюсь. Теперь у меня дело поважнее — совсем другого рода дело — и я грустно смотрел на босые ножки, покачивающиеся у меня перед глазами.
— Веселенькие у меня заботы, правда, Кати? — Что- то шептало мне, что сейчас надо говорить горячо и печально. — Вот уж никогда не думал, что будут у меня такие…
— Посоветовала бы я вам не терять надежды: может, когда-нибудь все наладится… — Она говорила, не переставая улыбаться. — Да только вы ведь скажете, что это смешно!
— Не так смешно, Кати, как довольно невероятно.
— Слишком вы засиживаетесь на заводе, — продолжала Кати наступательным тоном. — Еще в меланхолию впадете!
Мне теперь нужно было одно: сделать так, чтобы между мной и Кати установилась духовная близость. Я решил перевести разговор на более подходящую тему. Хорошо бы, например, выказать презрение к буржуа. Приподнять уголок покрова над моим швайцаровским прошлым, явить ей образ сурового плебея. Она ведь тоже плебейка, сирота, запутавшаяся в сетях барской милости. Мы одного поля ягода! Да, надо будет сказать что-нибудь в этом роде. А там увидим.
— Нельзя жить так нелюдимо, — твердила меж тем Кати. — Это вредно…
А я думал: нет, милая девушка, ты вовсе не так наивна, как представляешься. И, верно, отлично знаешь, в каком духе вести разговор… Так, может, моя игра и не нужна? Может, мы уже сговорились?
Когда я полчаса спустя заклеивал конверт с письмом другу Донту, меня уже вовсе не заботило, не появится ли эта парочка со своими чемоданами у ворот нашей виллы, несмотря на мой отказ. Я думал о другом: о том, что и впрямь слишком долго и ненужно оставлял в небрежении свои физические потребности, что напрасно хранил никому не нужную супружескую верность. С сильно бьющимся сердцем думал я о том, какую очаровательную и надежную любовницу найду я в Кати.
Забыл я и о погребальной сцене с елочкой, и о безумии Сони, и о слезоточивом Хайне. Я ворочался в постели, страдая от мучительного желания. Мне грезилось: четыре стены хайновского дома — это стенки гроба, потолок — крышка. Меня заживо похоронили. Но вот к моим мускулам вернулась прежняя сила, и кровь весело забурлила в сердце. Я напряг руки — затрещали прогнившие доски… Я радовался тому, как буду торжествовать над моими могильщиками, у которых нашлись для меня только малокровные сантименты да покорность судьбе, для разнообразия украшенная ужасами.