Выбрать главу

Я побежала к Володьке. На Южном узле гудели локомотивы. У вагонных мастерских тесно стояли люди. Я подумала, что будет собрание, но мне сказали, что траурный митинг только что кончился. Однако никто не уходил. И бросились в глаза женщины и дети, которых тут никогда раньше не было: это прибежали жены с детьми, некоторые были даже с грудными на руках. Володька стоял на тендере с пожилым человеком, похожим на деревенского дядьку своими вислыми усами и начесанным на глаза полуседым чубом. Он был весь в черной блестящей коже с орденом Красного Знамени на куртке. Я поняла, что это Максименко, Володькин начальник. Володька что-то сказал ему, соскочил с тендера, и мы пошли к ДЕТО.

Мимо груженных мешками платформ, мимо пульмановских вагонов с пломбами, на дверях которых еще виднелась полустертая надпись черной краской: «Голодающему Поволжью».

Все это виделось мне как-то смутно, словно непрекращающийся гул — одни локомотивы умолкали, другие начинали — обволакивал все вокруг.

Мы пришли в какой-то кабинет, нетопленый, неприбранный, закиданный окурками.

— Какая беда, Лелька, какая беда… — проговорил Володя и тяжело, как старик, опустился на продавленный диван.

— Что теперь будет, Володя? — спросила я.

— Не знаю, — ответил он и посмотрел в окно, и я посмотрела тоже: в закутке, у багажной конторы, стоял Максименко в своей блестящей куртке. Навалившись грудью на турникет, он плакал…

— Володька, как же она там? Совсем одна… — сказала я, потому что все время об этом думала.

— Кто «она»? — Володька сразу не понял, посмотрел…

И вдруг догадался:

— Что ты, Лелька! Разве она одна осиротела! Страна, партия, все — сироты… — Он махнул рукой.

Это была правда, но я могла себе отчетливо представить только одну эту женщину, которая понесла такую потерю, как ни одна женщина на земле. И, хотя я знала ее только по портретам, мне виделось ее не заплаканное, а убитое горем лицо с помутневшими от не пролившихся слез, чуть выпуклыми глазами, с упавшим на плечи серым платком… И как она идет по дому в Горках, неслышно ступая, — наверное, она привыкла так ходить за время его болезни… И смотрит в синие окна, подернутые морозной дымкой, на заснеженную аллею, на ели, утонувшие в голубых сугробах. А там, дальше, пойма замерзшей реки… Все, все, что давало ему отраду в эти последние дни.

А то, что вместе с ней горюет вся страна, все лучшие люди земли… Разве это может утешить?

— Утешить не может. Поддержать может, — сказал Володя таким суровым, таким необычным тоном, как будто стал на десяток лет старше за это утро.

— Но вы ведь слышали Ленина, дядя? — спросила я. Дядя так посмотрел, словно я разбудила его.

— Да, конечно. Уже после революции… Много раз. И теперь уже никогда не услышу, — добавил он совсем тихо.

Я хотела рассказать, как мы с Володей хотели подавать заявления о приеме в партию и долго не решались, ведь это новое пополнение называлось так ответственно: Ленинский призыв… А потом нас вызвали в губком комсомола и сказали, что на нас надеются…

А Шумилов и Самсонов дали мне рекомендации.

Но ничего этого рассказывать не стала: я видела, что сейчас мысли дяди далеко от меня.

II

«Эдем» осточертел мне. Мы остались в нем вдвоем с Федей Доценко, да и тот пропадал днями и ночами: завод восстанавливали… Котька тоже куда-то исчез. И я сказала Матвею Свободному, чтобы переезжал в пустующую комнату: он ютился в какой-то ночлежке. А у нас имелся еще застекленный чердак, и Матвей вполне мог там работать. Он же все равно приходил чуть не каждый день. И если не заставал меня дома, то сам разжигал «буржуйку» и что-нибудь готовил на ней к моему приходу: у него в большой холщовой сумке вместе с кистями и красками всегда болтались пайковые консервы, виток конской колбасы и, уж конечно, вобла. У них в АПХе — Ассоциации передовых художников, все это давали…

Мы ужинали молча, и во взгляде Матвея я всегда читала одно и то же: «А ведь я мог бы вот так сидеть и ужинать вовсе не с тобой, а с ней…» Но он ничего не говорил. Только однажды сказал: «Я прожил на свете двадцать четыре года. Был счастлив только две недели… Мой отец прожил сорок лет и тоже был счастлив только две недели. Это у нас в роду».

А у меня? Была ли я счастлива? Конечно, много раз. Когда меня приняли в комсомол и стали называть «товарищ Лелька Смолокурова»… Лучше бы без «Лельки», просто «товарищ Смолокурова», но почему-то никто так не хотел. Потом, когда меня взяли в ЧОН: я насчет этого сильно сомневалась. И еще, вероятно, когда мы встречались с Валеркой в «кабинете для индивидуальных занятий». И была счастлива — уже без всяких причин, просто так, — в то лето, когда сторожила Ольшанские сады.