Что же, кончилась история? Нет, казалось, только теперь она и начиналась,— Голос Церлины стал звонок и чист,— Может, угроза моя не возвращаться крепко засела в нем, потому как он чувствовал, что это не дерганье. Может, он и в самом деле хотел избавиться от этой особы, вернувшейся, наверное, уже на другой день к своим платьям и уплетавшей предназначавшуюся прежде мне снедь. Как бы то ни было, через несколько недель город был взбудоражен известием, что таинственная возлюбленная господина фон Юны скоропостижно скончалась в Охотничьем домике. Ничего вроде бы необыкно-венного, но по городу сразу же поползли слухи, что он ее отравил. Разумеется, слухи эти исходили не от меня; я была рада-радешенька, что выпала из игры и что ни разу никому не обмолвилась ни о письмах, ни о rex баночках и скляночках, которые он держал у себя на полке и от которых мне было жутко. Но уж раз пошла болтовня, то и покатилась она, как снежный ком. Я, конечно, не удержалась, чтобы не рассказать о новости госпоже баронессе. Побелела она как мел и только выдавила: «Это невозможно», а я пожала плечами и в ответ: все, мол, возможно. Мысль о том, что в Хильдегард течет кровь убийцы, точно отпаривала меня кипятком. Кругом только и слышно было, что делом господина фон Юны должны заняться присяжные, и действительно, через несколько дней его арестовали. И чем больше я ломала себе голову надо всем этим, тем яснее чувствовала, что верно, он ее отравил, и сегодня, пожалуй, я уверена в этом еще больше, чем тогда. Он ведь сделал это ради меня, и при всей моей ненависти к нему я не могла желать ему плахи и потому обрадовалась, когда пошли слухи, что улик недостаточно для приговора. Выяснилось, что эта особа, оказавшаяся актрисой из Мюнхена, была тяжелой морфинисткой и поддерживала свою жизнь только шприцем и большими дозами снотворного; такой организм легко ломается, и даже если смерть наступила от слишком большой дозы снотворного, то это мог быть несчастный случай или самоубийство, а не убийство, которое трудно доказать. Только письма могли бы послужить доказательством, но ведь они были у меня. Какое счастье для него! Какое счастье для госпожи баронессы!
На какое-то время я показалась себе героиней, как вдруг мне пришло в голову, что тут обошлось и без меня, что он, может, сам сжег перед арестом всю свою корреспонденцию, что, может, терзается теперь из-за этих недостающих писем. И я так отчетливо увидела ужас в его глазах, что он передался и мне. Тут я сделала то, что давно должна была сделать: взяла письма и помчалась с ними к двум его адвокатам, один из которых приехал специально из Берлина, чтобы успокоить его и унять его муки. Они предложили мне за них много денег, но я отказалась, размечталась, что он после освобождения женится ца мне из благодарности и какой это будет удар по его честолюбию, не говоря уж про госпожу баронессу, которой придется еще и желать счастья своей камеристке... И потому-то я пару писем, самых разоблачительных, все же оставила у себя. Все равно ведь никто не знал, сколько их всего было по счету, а уж господин фон Юна меньше всех. Того, что я отдала, вполне было достаточно, чтобы унять его страх. Другие же мне были нужны для моих грез о свободе: хорошо иметь какие-то средства для ускорения ее прихода, да и в последующей супружеской жизни они иной раз могут очень пригодиться.
— Вы прекрасно поступили, спасши господина фон Юну, — вставил тут А., — вот только с госпожой баронессой обошлись слишком круто.