Выбрать главу

Голубовато-белые и светло-серые с матовым блеском кожи лежали на грубом прилавке, и Андреас мог погладить рукой гладкую и пористую поверхность. Торговец сказал:

— Обратите внимание, как эластичны.— Воодушевившись, он схватил кожу за неровный край и смял на глазах у Андреаса — кожа подалась мягко и бесшумно, без хруста и скрипа, а торговец, которому эта податливость была известна, повторил все снова и поднес товар к уху Андреаса. Затем он разгладил смятое место плоским утюгом, вынутым из тяжелого выдвижного ящика, показал Андреасу: — Видите, ни излома, ни складочки, ни морщинки... никто еще не пожалел, что купил такой товар. Попробуйте сами.

И с назойливостью, часто свойственной продавцам, он взял палец Андреаса и провел им по разглаженному месту. Нет, разочарования он не ощутил, а осязание гладкости было подобно наслаждению глотком свежей воды, утоляющим сильную жажду; и все же он был разочарован жаль, что желаемое никогда не обретает ту форму. какой желаешь, а предстает обязательно перевернутым и неузнаваемым.

— Хромовые кожи продаются у нас дюжинами, — сообщил продавец.

— Но мне нужна самое большее одна... да и то едва ли, сказал Андреас.

— Такая вещь всегда пригодится, заявил продавец категорическим тоном,— ничего подобного вы уже не найдете.

Но Андреас больше не хотел уступать —он проявил добрую волю, а если другой перегибал палку, то это уже его дело. Он сделал нетерпеливое движение, собираясь уходить.

Точно почуяв тайное побуждение клиента, как это вообще свойственно торговцам, гот взмолился:

— Возьмите четверть дюжины, я отдам по цене дюжины, раз вы из этого дома.

— Время идет,—сказал Андреас,— вы тут, в этом мрачном склепе, потеряли чувство времени, не задерживайте меня... я беру одну штуку, и кончено.

— Ну ладно, одну так одну,—сказал продавец. Пожимая плечами, он повторял, будто нечто неслыханное: — Одну штуку... одну штуку... вы по своей воле теряете право на скидку... и, глядя на Андреаса прямо-таки с состраданием, принялся заворачивать в бумагу лежавшую сверху кожу.

— Да нет же,—сказал покупатель,— мои потери — это моя забота.., но зато я сам выберу кожу.

Он взял всю стопку с прилавка и понес к слепому окошку. Там он наудачу выбрал одну из кож, молочно-серую с голубоватым оттенком, и велел ее завернуть. А когда стал платить, ему пришло в голову, что при нынешних ценах и инфляции он мог бы не задумываясь купить несколько дюжин, даже весь склад. Почему он этого не сделал? Почему упустил возможность? Он не знал; он знал только, что ему не нужны звериные шкуры, и пошел к двери, которую ему открыл торговец со словами:

— Окажите нам снова честь.

На улице било полуденное солнце, и глазам стало больно от света. Он не мог определить, где находится. Только когда мимо прошел трамвай, он понял по надписи, что это улица В., и удивился, как дом, из которого он только что вышел, растянулся до этой удаленной части города. Теперь-то уж было самое время идти в контору; он побежал за трамваем и еще успел догнать его у самой остановки.

VII. ЧЕТЫРЕ РЕЧИ ШТУДИЕНРАТА ЦАХАРИАСА

После того как по окончании мировой войны господин Цахариас, учитель математики и кавалер Железного креста второй степени, вернулся к своей профессии, сменив таким образом армейскую скуку на цивильную, не столь богатую событиями, как та, но зато привычную, а кайзер Вильгельм II сбежал в Голландию, пришедшей к власти социал-демократии удалось сохранить неприкосновенной — как во всем хорошем, так и во всем дурном — жизненную структуру кайзеровской Германии. Отчасти это объяснялось желанием соблюсти верность традициям, в еще большей мере мещанской любовыо ко всему косному, любовью, стыдившейся самой себя, а посему нуждавшейся в подходящем предлоге, каковым в данном случае являлась якобы макиавеллевская готовность угодить державам-победигельницам, но прежде всего — отвращением к рос-сийскому варварству, паническим страхом перед большевистскими убийцами, чьи механические, лишенные геройского ореола методы опрокидывали романтические представления о революции и вызывали необходимость противопоставить большевикам чуть ли не гипертрофированную аполитично-гуманную позицию. При этом упускалось из виду, что всякая гипертрофия постепенно теряет смысл и в конце концов цревращается в свою противоположность, а значит, и гипертрофированная гуманность станет когда-нибудь не менее гипертрофированным варварством, чем российское, и даже оставит его далеко позади. Правда, в те первые послевоенные годы никто не мог заглянуть так далеко в будущее.