Выбрать главу

Накануне после небольшой стычки между матерью и дочерью было решено пригласить на вечер и квартиранта А. Хильдегард считала молодого человека в высшей степени аморальным, баронесса же этого не отрицала безусловно, но утверждала, что это не их забота. Хильдегард потеряла терпение:

— Ах, мама, твои либертинажи уже устарели, они по праву относятся к восемнадцатому веку, а мы от него несколько отдалились.

— Восемнадцатый или двадцатый век, общество следует не частным мнениям, а правилам, и оно выталкивает каждого, кто идет против правил, ты же наверняка не сможешь доказать, что он нарушал правила.

— Это нас пока не должно интересовать, мы здесь сами судьи в своем доме.

— Ни в коем случае; если мы спрячем господина А., то о нас будут говорить, что мы из-за недостатка в средствах или жадности к деньгам сдаем квартиру человеку с подозрительной репутацией.

— Но ведь именно это мы и делаем.

— Кого я принимаю в своем доме, который я, между прочим, все еще рассматриваю как дом твоего покойного отца, у того не может быть подозрительной репутации.

Упоминание об отце и безупречной корректности председателя суда, об его все еще действующем в этом доме авторитете было неопровержимым, и Хильдегард пришлось пригласить жильца к чаю.

Празднику, если его так можно назвать, повезло с великолепной сентябрьской погодой. Послеполуденное солнце позолотило сад, позолотило усталую пестроту его астр, усталую зелень его кустарников, нежную бесцветность его поздних роз, усугубило бидермейеров- ский покой его газонов, стало само бидермейеровским до некоторой степени, а собравшиеся здесь гости, как бы ни были они одеты- одни дамы в пестрых летних платьях, другие в светлых или более темных осенних костюмах, господа, напротив, почти все в черных костюмах, иные в уже ставших непривычными визитках, один молодой полковник рейхсвера в зеленоватом мундире, все они были укрыты сияющей, почти чопорно сияющей тишиной, гем более укрыты, что узкие садовые дорожки как бы обязывали гостей к своего рода чопорной неподвижности. На маленькой полянке в глубине сада, слева и справа от окрашенной в белый цвет дугообразной ска-мьи, позади которой высилась увитая плющом опорная стена, два садовых стола с помощью камчатных скатертей были превращены в буфеты; на левом стоял блистающий серебром самовар, который топили древесным углем, окруженный чайным сервизом — сахарницами, хрустальными флакончиками с лимонной эссенцией и ромом, кувшинчиками со сливками и рядами прекрасных тонкостенных чашек старинного фарфора; а на правом столе рядом с серебряными хлебницами возвышались стопки тарелок. Здесь, в черном наряде горничной, в белом чепце на седых волосах, в белых пер-чатках на подагрических пальцах, всем заправляла старая Церлина, радовалась блестящему обществу, которому она прислуживала, радовалась праздничным нарядам, хотя и не одобряла слишком короткие юбки дам, радовалась последним дням лета и теплому солнцу.

Однако дружественно-теплое оцепенение было неустойчивым, специфические контуры, которые послеполуденный свел придал всей картине или, можно сказать, сделал бидермейеровскими, казались чересчур устаревшими, да, устаревшими, как и весь сад вместе с группой людей в нем тоже устарел, растворившись в ложном свете позднего лета, в ложном присутствии и существовании, короче, в ложном оцепенении, статика которого тотчас исчезала, как только начинали рассматривать всю картину слегка прищуренными глазами: конечно, созданное светом праединство всего видимого и тогда не изменялось, не могло измениться, но если раньше, так сказать на внешней поверхности, все движущееся становилось неподвижным, так что звери превращались в растения, цветы — в камни, то теперь происходило нечто противоположное, и если раньше это был мир неподвижных очертаний, который распадался на цветовые пятна, то теперь все стало миром подвижности, в котором все вещественное, каким бы оно ни было—камень, цветок, цветное пятно, линия,— двигалось, стало динамичным, как сам человеческий дух, который, ища покоя, непрерывно бежит и даже в своей памяти не становится статичным, а только в форме постоянного напряжения и свершения сохраняет сбереженное, оставаясь верным памяти в созидательной неверности, потому что лишь подвижность создает очертания, создает вещи — а ведь и цвет тоже вещь,— следовательно, создает цвет и создает мир. Движение, превращенное в напряжение, напряжение, превращенное в линию, линия, превращенная в движение, короче, движение, превращенное в новое движение,— вот что сразу увидел А.: непрерывность превращений движения, беспросгранственное в пространстве, пространство в беспространственном. А. видел это, не видя, и что-то спрашивало в нем, хотя он не был способен задать такой вопрос: достигнуто ли таким образом более глубокое единство бытия, не должна ли быть для этого перейдена граница только видимого?