Выбрать главу

Ибо только смертник, кому небо с овчинку,

заметит колеблемую ветром травинку

меж булыжниками под виселицей.

А вы, для кого пролить кровь так просто!

Все, что от бесов,—слепо,

все недозволенное — слепо,

все призраки—слепы,

и никто не увидит прорастающую травинку,

если сам не ведает роста.

А ведь каждый

был ребенком однажды.

Никогда не славь смерть,

не славь смерть, приносимую человеком человеку,

не славь то, что постыдно.

Но имей мужество сказать: «Пошел к черту!» —

если кто-то во имя так называемых убеждений

призовет к убийству ближнего твоего; уж тогда,

воистину, лучше грабитель,

убивающий без всяких догм.

О, унизительная жажда самоунижения,

тоска по кату, голос тайного страха,

тоска всех слишком зыбких догм!

Обнажи главу, человече, и почти память жертв!

Дурное тяготеет к дурному;

призрачно-жуткие человеческие жертвы —

кто их приносит? Призраки.

Вот он, призрак, сама недозволенность:

стоит в комнате, Насвистывает,

обыватель-призрак, приученный к порядку!

Он умеет читать и писать,

он пользуется зубной щеткой,

идет к врачу, если вдруг заболел,

чтит иной раз отца и мать,

но вообще озабочен лишь самим собой

и все же он призрак.

Порожденье вчерашнего дня, он гордится своей романтической жилкой, он предан всему вчерашнему, но и сегодняшней выгоды не упустит, чуя ее нутром; призрак, однако не дух, во плоти, но без крови— и именно потому кровожадный в беззлобно-тупой своей деловитости; жадный до догм, до удобных лозунгов, он движим ими, как кукла на нитках,— в том числе и на нитках прогресса; но всегда он и трус и убийца вместе, он, образец добродетели, он, обыватель; горе нам, горе!

О, обыватель — это само бесовство! Его мечта техника, наисовершеннейшая, наисовременнейшая и направленная исключительно на вчерашние цели; его мечта технически безукоризненный китч; его мечта -— профессиональное бесовство виртуоза, скрипкой услаждающего слух его, романтический фейерверк бутафорских блесток, оперное море огней; его мечта—дешевый блеск.

Ах, припомните бывало,

сколько страху нагонял он,

кайзер лавочников наших!

Прочь с дороги лимузина,

допотопная берлина!

Вот он мчит, смешон и страшен,

апокалипсис с мотором,

хлам барокко, черный ворон,

горностаевый папаша.

А это ведь было только начало,

и когда тремя десятилетьями позже

нагрянул изверг и разверз глотку,

изрыгая речь, словно мерзкую слизь,

мы все онемели; иссохло Слово,

и будто навек нас лишили возможности

понимать друг друга;

на поэтов смотрели как на презренных фигляров,

что плоды превращают в увядшие розы.

Смех застрял у нас в горле, и мы увидали

маску ужаса, кладбищенский китч,

налепленный лавочнику-палачу на лицо

маска на маске, личина на мертвечине,

лик бесслезности.

Революции, однако, эти возмущения естества против извращений естества, против призрачности и вопиющей недозволенности, но также и против многообразия убеждений, которое они жаждут выжечь дотла мрачно-свирепым огнем террора и насильственного обращения, революции сами становятся призрачными, ибо всякий террор порождает власть нового обывателя, обывателя от революции, пользующегося плодами революции, виртуозного мастера террора, трижды окаянного осквернителя всякой справедливости; горе нам, горе!

О, революционная справедливость! Обыватель превращает революцию в бесовское подобие революции, в разбой и хуже разбоя, ибо в суррогате этом нет уж и догм, а есть лишь голая власть; и уже не обращением в свою веру она озабочена, насильственным или мирным,—нет, теперь правит одна только окаянность, до поры до времени таящаяся за любым убежденьем, технически безукоризненная машина террора, концентрационный лагерь и лаборатория пыток — дабы посредством возведенного в закон беззакония, посредством возведенной в истину бесовской лжи осуществить почти уже абстрактное всепорабощение, чуждое всему человеческому.

Удел наш недоступен постиженью.

Мы мир вкушаем в колыбели,

мы вкусим мира в смертный час

иль в час пред ним, когда, томясь в темнице,

мы будем ждать призыва на расправу;