У Гаврилы Семёныча затряслась борода.
— Иссякла моя жизнь, заветный мой. Не осуди, я твою любовь заберу.
В голосе Лепестиньи не было ни горечи, ни обиды, ни осуждения, лишь благодарность, нежность и тихая печаль.
— Как же так?.. — тонко проквохтал Гаврила Семёныч.
Лепестинья глядела на иконы, огоньки свеч отражались в её глазах.
— Устала я, Гаврюша… Устала бродить по лесам, как дикий зверь… Я в райский сад попрошусь — Богородица добрая, смилостивится надо мной… Я сгореть хочу, Гаврюша. Попрощаемся, и проводи меня на «гарь».
…А на краю подворья в дальней «сиротской» избе Савватий Лычагин наконец увидел беглого мастера Мишку Цепня.
* * * * *
Белая одёжа, которая лежала рядом с ней на скамье, оказалась саваном. По обычаю он был смётан непрочно — нитками без узлов, и мог распасться прямо в руках. Гаврила Семёныч пособил снять сарафан и нижнюю рубашку. На боку Лепестиньи, справа под рёбрами, чернела запёкшейся кровью дыра от пули; вокруг неё всё мертвенно посинело. Но тело у Лепестиньи всё равно было гибким, сильным и прекрасным. Гаврила Семёныч не мог отвести глаз от обречённой наготы любимой женщины.
Обессилев, Лепестинья в саване снова присела на скамью. Свечи горели по стенам низкой каплицы, совсем рядом мерцали нимбы на образах, золотом отливали густые волосы Лепестиньи, перехваченные одной лишь тесёмкой, и скорый исход уже пылал вокруг, словно незримый огонь. Гаврила Семёныч понял, кто есть его Лепестинья: она — жена, облачённая в солнце.
— Не жалей меня, мой хороший, — негромко сказала она. — Я счастливую жизнь прожила. Меня правда вела. Вы её забыли, потеряли где-то… А она — под босыми ногами, Гаврюша. Надо землю заботой и лаской лелеять, а не рвать и не жечь. Хлеб надо растить, стадо пасти, рыбу ловить, на всякую любовь без стыда любовью отвечать, и тогда мир в сердце будет. Домик, пашня и милый друг — вот он рай земной, Гаврюша. Вот где душа цветёт.
Гаврила Семёныч ничего не говорил.
— Скажу тебе, Гаврюша, напоследок, что явилось мне на дорогах моих… Старая церковь сама в грех впала, вот Никон её и разрушил. Новую нам установил — да не лучше… А вы, слепцы, всё пустой и поруганный алтарь почитаете, где уж нет ничего. Забыли, что Христос и вера остались.
Лепестинья и сейчас, перед смертью, была упрямой еретичкой, но Гаврила Семёныч молчал.
— Нету больше таинств церковных, Гаврюша, а благодать никуда не делась, только очистилась. Благодать — это любовь, а таинства — ласки меж людьми. Два перста, — Лепестинья воздела двоеперстие, — суть Адам и Ева, на земле же крестьянской — мужик и баба. И праздники народные должны быть про жизнь: Рождество, Крещенье, Благовещенье. Вот она, подлинная вера, — когда человеце друг к дружке льнут. Ты, Гаврюша, давно уже не людей спасаешь, а заводы. А заводы безблагодатны, их благодать — гора железная. Запомни эти слова, мой милый. Никогда не поздно к истине вернуться.
Лепестинья откинулась на стенку и закрыла глаза.
— Болит всё в чреве… — наконец призналась она. — Пора мне.
Гаврила Семёныч протянул ей белый погребальный платок.
Лепестинья непокорно покачала головой:
— Не надо. Бабьей красы не дозволю себя лишить.
Гаврила Семёныч поддерживал её, пока она поднималась наверх в подклет. Потом бестрепетно шагнула из двери в холод, вьюгу и темноту и там, на улице, мягко оттолкнула руку Гаврилы Семёныча: дальше — сама.
Пурга вздымала в ночи снеговые тучи, закручивалась вихрями. Саван трепало, облепляя тело Лепестиньи; волной гуляли её едва скреплённые волосы. За углом «стаи» на пустыре перед часовней собрался народ. Люди ошеломлённо раздвинулись перед Лепестиньей. Босая, она плыла сквозь толпу — красивая, как невеста в белом платье, и гордая, как царица. Она спокойно улыбалась сама себе, словно всё было правильно. В ней светились ясная сила и тихая радость. Она не звала за собой, но за ней хотелось идти — на казнь будто на престольный праздник. И вдруг в тёмной толпе сделались видны другие люди в белых саванах. Они начали выступать вперёд и тихо потянулись вслед за Лепестиньей.
Среди народа стояла и матушка Павольга. Она встретилась взглядом с Лепестиньей и молча склонилась, точно признавала победу.
К порогу часовни вела невысокая лесенка, и лишь здесь Лепестинья согласилась снова опереться на руку Гаврилы Семёныча. В часовне пока что был только один старик, тоже облачённый в саван; он поправлял и зажигал свечи. Гаврила Семёныч узнал его: Фёдор Иваныч Набатов, отец Родиона, а ныне — сиромах Филарет. Набатов указал на скамеечку под образами: