— Налакался с дружками? — сурово спросила Лукерья.
— Ясен месяц! — просиял Кирша.
— Тятька! Тятенька налакался! — восторженно загомонили с печи.
Кирша скинул шапку, армяк и стоптанные сапоги, по-хозяйски сунул балалайку Савватию. В руке у него оказался большой печатный пряник.
— А кому тятька забаву принёс? — спросил он.
— Мне! Мне! Мне! — завопили с печи.
Кирша подал пряник в протянутые ручонки. Пряник исчез.
Кирша протопал в горницу. В простенках меж окон здесь были бережно развешаны самодельные инструменты: ещё две балалайки, гусли, скрыпица и замысловатая доска со струнами, которую Кирша называл тарнобоем. Кирша цапнул кривой тарнобой, провёл пальцами, и струны нежно мурлыкнули.
— Тятька, спой нам! — крикнула с печи Алёнка, старшая дочь.
— Какое «спой»? — возмутилась Лукерья. — Ночь-полночь на дворе!..
Но Киршу такая ерунда никогда не останавливала.
— Ох, есть отец — убил бы, нет отца — купил бы! — забалагурил он. — На красный цветок и пчела летит!.. Лучше хромать, чем сиднем сидеть!
Он запрыгал по горнице, приседая и выбрасывая ноги. Тарнобой рокотал в его руках. Ребятишки на печке взвизгивали от счастья.
Кирша скакал и нёс околесицу, выдумывая на ходу. Ребятишки хохотали, а Лукерья отвернулась и закрыла лицо ладонью, будто скорбела от такого позора. Савватий видел, как всем им — Киршиному семейству — хорошо.
— Да хватит, полоумный! — взмолилась Лукерья. — Ну правда же, Кирюшка, что за пляски-то сатанинские?..
Тяжело дыша, Кирша повалился на лавку.
— Щас всех мокрой тряпкой отстегаю! — пригрозила Лукерья детям.
— Тятя, сказку! — потребовала Алёнка.
— Сказку? — задумался Кирша. — А какую? Про Щелкана Дудентьевича? Или про медведя и горох? Или про Калина-царя? Про Луковое Горе? Про Кота Казанского Костянтина Костянтиновича? Про Бабу-ягу и войну со зверями Крокодилами? Про то, как поп чёрта надул?..
— Про попа не надо, убью тебя! — предостерегла, краснея, Лукерья.
— Про Кота Костянтина! — догрызая пряник, закричали с печи.
Савватий поднялся и потихонечку выбрался из горницы.
На дворе было морозно, под лунным светом мёртво и ровно синел снег, чёрное небо над Невьянском широко и дробно искрилось звёздами.
Жильё Савватий имел по чину — в «три коня». Дом построил Акинфий Никитич. Савватий давно уже не пытался понять: Демидов отметил его как приказчика по заводским машинам или же так отплатил за Невьяну?.. Да какая теперь разница?.. В этом доме ничего у Савватия не сложилось. Отец и мать упокоились друг за другом шесть лет назад, а четыре года назад родами умерла и Дарьюшка, жена, — и сынишка-младенец тоже умер. И Савватию стало ясно: он потерял судьбу. Потерял не с Дарьюшкой и сыном и даже не с родителями, а ещё раньше, когда ушла Невьяна. Судьба ускользнула от него, словно в дремучем лесу тропинка убегает из-под ног, украденная лешим, и потом на пути только тоскливое безлюдье да костлявые буреломы.
Одиночество было Савватию невыносимо. Оно студило, сосало душу, опустошало. И сам дом словно обозлился на хозяина: в окнах всегда будто смеркалось, двери прирастали к косякам и не открывались, печь не хотела топиться, не трещал сверчок, домовой по ночам не скрипел половицами. Вот тогда Савватий и позвал к себе Киршу с семейством. Сам-то Кирша так и не сподвигся скатать хорошую избу, жил в какой-то косой развалюхе. Кирша поселился посерёдке, Савватий — под левым «конём», а под правым «конём» размещались коровник, сеновал и разные службы. Денег с Кирши Савватий не брал — зачем ему деньги? — и даже сам порой помогал Лукерье рублём. У Демидова платили хорошо, раза в полтора побольше, чем «по плакату» на казённых заводах; Савватий получал по двадцать рублей в месяц. Ему на всё хватало. А счастья за деньги не купишь. И в собственном доме Савватий чувствовал себя приживалкой. Лукерья кормила его, обштопывала и обстирывала, и обед на завод Алёнка приносила сразу двоим — тяте и дяде.