— Зачем? — угрюмо спросил Акинфий Никитич. — На что я тебе нужен? Почему ты зверствуешь по огням в чужих обличьях и людишек губишь?
— А как иначе мне тебя дозваться? — ощерился Никита Демидыч. — Ты сюда не желал приходить! А я спасти хочу тебя, как долг отцовский велит! Тебя злые враги окружили, и я из преисподней на выручку поспешил!
— С врагами я и сам справлюсь.
— А Васька?! — крикнул призрак. — А Васька, Васька, Васька?!
— Васька не враг!
— Ты мне тоже не враг был, Акиня! — Огромный призрак заколыхался под аркой свода. — Только ты у меня всё отнял! И я уступил, потому как ты — мой сын возлюбленный!.. А Васька тебе не сын! Он брату твоему сын! Покуда он только одну Благодать у тебя утащил, да ведь он не остановится! Он умный! Он ловкий! Он всё у тебя заберёт — мне из бездны моей много видно! Ты и не почуешь, как он твой кулак по пальцу разожмёт! Он хочет быть как ты, а ты — первый! Значит, он тебя обойдёт! Всё, что я тебе от себя пожертвовал, он своим сделает! Выкинет тебя, как ты меня выкинул! Он — главный твой враг!
Гигантский призрак странно мерцал в своей арке, словно пламя билось в горниле печи. Акинфий Никитич смотрел на батюшку надутыми от ярости глазами. Батюшка ни в чём не лгал. Башня и вправду была его покаянным столпом. Цепень и вправду высвободился перед возвращением Акинфия. Сам он, Акинфий, и вправду в каземат не совался. И про Ваську всё совпадало.
— Приведи ко мне внучонка… Приведи, приведи, приведи, приведи!..
Никита Демидыч, великан, осел и скорчился под сводом подвала, будто хотел стать поменьше ростом и заглянуть прямо в глаза своему наследнику.
— Приведу, — сквозь зубы пообещал Акинфий Никитич.
— Слово? — жадно спросил призрак.
— Слово.
Призрак вспыхнул и бесследно исчез, но в горне с гулом взвился огонь.
* * * * *
Эта избушка словно затонула и лежала в полночи на дне зимы, как маленький кораблик, а внутри был заповедный летний день: медвяно пахло густыми травами, проточной водой лесных речек и мягким дымом костра. И Лепестинья тоже пахла сенокосами, ветрами, привольем, нежной щедростью любви. Не то чтобы она не ведала стыда, нет, однако в ней всегда неугасимо светилось божье плодородие, доброе изобилие урожая. Она была создана, чтобы дарить, и она знала себя, и грех было спорить с предопределением.
Приподнявшись на локте, Гаврила убрал волосы с её лица. Лепестинья понимающе улыбнулась. Гаврила провёл дрожащими пальцами по её скуле, потрогал опухшие губы. Вот это воспоминание он заберёт с собой в ад.
— Да не будет он карать, — негромко сказала Лепестинья. — Ну за что?
Лепестинья всегда говорила так, будто Господь был её соседом по двору, сердитым, но отходчивым и все его привычки ей давным-давно известны.
— Коли и покарает, мне не жалко, — ответил Гаврила. — Я в раю уже был.
Лепестинья засмеялась и осуждающе дёрнула его за бороду. Приятно, конечно, слышать такие слова, но любовь — это людям положено, и ничего особенного в том нет, а рай — это вышнее блаженство, и нельзя уравнивать.
Они растянулись на топчане, застеленном сеном. Одежда валялась на утоптанном земляном полу. С низкого потолка свисали пучки сухих трав. Глинобитная печка была заколочена в дощатый кожух; в углях допаривались горшки с какими-то лечебными отварами; долблёная труба уже треснула и дымила. Маленькое оконце затягивал промасленный холст. На Ялупановом острове было несколько таких избушек для важных гостей, а ещё — землянки-казармы для беглых раскольников, амбары и часовня. Старец Ефрем, нынешний хозяин острова, Лепестинье дал самое лучшее жилище.
— Тот мастер, которого ты на курене углежогов подобрала, здесь, на острове, обретается? — спросил Гаврила Семёныч.
— Здесь, — ответила Лепестинья. — Куда ему идти? Он еле на ногах стоит.
— За ним Акинтий в охоту пустился.
— Мне до того дела нет. Я людей лечу, Гаврила, а не убиваю.
— Он тебе что-то открыл о себе?
— Ничего не открыл. Он из бреда лишь вчера вынырнул. Я даже имени его не слышала. Мне оно незачем. Окрепнет — и пусть идёт своим путём.
Лепестинья была травницей. Гаврила Семёныч не понимал, откуда в ней это взялось. Когда он её спас, в лечебных травах она не смыслила. Порой Гавриле Семёнычу казалось, что тайное знание проснулось в ней само собой, как её бабья, животворящая суть. Как её дар ведать божьи замыслы. При ней вообще распадались все привычные правила жизни… Или же наоборот — из небытия восставали новые правила, истинные?..