Считали деревенские, что девка с нечистью той ночью сговорилась. И не просто так считали: по белому снегу каждое утро находили следы женских ног у хлева, и следы эти уходили в лес и там исчезали. Как знать, кто к ведьминой дочке по ночам приходит? Лучше уж и не обижать ее. А вдруг как аукнется потом?
И правда, обижали теперь мало. Не замечали, скорее. Но злых слов сквозь зубы доставалось вдоволь.
А еще и дочь ведьмина на новых харчах вдруг округлела чуть, подтянулась. Даже (невиданное дело!) заговорила с дояркой и попросила кадушку с водой. Та чуть не упала на толстый зад: ни одного слова не слышала от поганой девчонки, а она – ишь – не немая! И кадушку ей еще подавай!
Но все же воды поставила. Из страха, конечно.
А поганая ведьмина дочь вдруг умываться принялась, волосы заплетать, как взрослая. Тряпочки свои стирала даже. И видно стало, что девчонка красивая – залюбуешься. От матери лучшее взяла. Кожа у нее была белая, как сливки, волосы - шелковые, черные. Губы ну чисто брусничины, и глазища – ведьмовские глазища-омуты - которые до беды доведут. Блестят, черные, аж зрачка не видно. Не как у обычных людей благочестивых, карего там цвета - бычьего, или серого, как таль. Нет, черные у ведьминской дочери глаза, нечеловеческие.
За то ненавидели ее еще сильнее. И еще сильнее боялись.
Ненавидишь, а не избавишься. Обидишь ту, кто ходит из леса и за девкой приглядывает, а потом в лес не зайдешь. Нечисть очень плохо переносит обиды. Иди-ка, попробуй лешего не умаслить, как на охоту идешь. Или русалкам бусин не кинь в озеро. Посмотришь, что будет, только не жалуйся потом. Если, конечно, еще будет, чем жаловаться.
..В то лето жарь стояла страшная. Как раз самое жнивье, зерно уже из колосьев высыпает, а работать невмочь, тяжко. Еще и полуденная девка пуще прежнего распоясалась. Раньше только в самый зной летала над полем, а теперь чуть ли не до затемок носится взад-вперед, не дает людям работать. Отвадить ее по-своему люди не пытались: куда им-то, если городской княжий человек ничего сделать не мог? Так и терпели. Ждали, пока жарь спадет.
В то утро особенно жарко было. Обычно перед рассветом и с часа полтора после утренняя прохлада давала поработать, а тут даже ночь не приносила холодка. Маялся народ. Скотина, едва живая, стояла в излучье почти пересохшей реки, жадно надувала бока мутной водой. Люди головы заматывали во влажные тряпки, работали на поле рука к руке, насколько это было возможно с серпами. Делали так для того, чтобы, если кому плохо станет, сразу же с полей вынести и положить в тень, водой отпоить. Часто бегать до тени приходилось.
А полуденница уже с самого утра кружила. Ее неясная фигура появлялась то тут, то там, опадала от редкого ветерка, но поднималась вновь. Если присмотреться, то можно было различить ее иссохшее тело, замотанное в белую ткань (хоронили в этих краях в белом), черные провалы вместо глаз и обнаженные десна со сгнившими зубами. Порой полуденница преображалась, выглядела как девица, но свой истинный человеческий облик никогда не возвращала. Не помнила его, потому становилась то юной девчонкой с русыми косами, то зрелой темноволосой красавицей.
Вот и сейчас над полем таяла и снова появлялась фигурка девушки с русой косой. Раз совсем близко подлетела - даже ямочку на загорелой щеке можно было увидеть.
Жрец, который тут же, на полях со всеми с серпом ходил, пальцы надо лбом в круг сцепил, забормотал молитву. Толку-то от молитвы… Губы послушно бормотали заученные слова, но полуденнице, видимо, никак не мешали. Она вдруг придвинулась ближе. Так близко, как к людям никогда не подходила.
- Уходите! Бегом с полей! – крикнул вдруг жрец, через круг из сцепленных пальцев посмотрев прямо на мертвячку. – Спечет вас дотла, сильна!
И правда. Если сквозь круг посмотреть, видно было, как расходится от нее в разные стороны неровное марево. А в глазницах пылает злым, красным. И кожа покрывается пятнами ожогов, а потом болтается на костях.
Народ жнеца не сразу послушал, оттого и поплатился.
Первые три бабоньки, которые рядком шли, попадали вдруг с истошными воплями прямо в ниву. На их лицах запузырились ожоги.
Вот тогда-то народ и послушал: ломанулся с полей, серпы побросал прямо на землю. Жрец бы тоже помчался – он сам по себе трусоватым мужичком был – только ногу подвернул о брошенный серп, за рукоять запнулся. Хорошо так подвернул, лодыжка распухла сразу и посинела. В другой раз жреца бы вытащил народ, дотащил бы до дома, да слишком уж перепуганные все были: свою бы шкуру спасти.