так что отблески
бегут
по потолку!
«Демонстрируется свадебное платье!» —
а глаза у манекенщицы влажны,
и мне кажется —
вот-вот она заплачет
среди той,
почти церковной тишины.
Дама даме про нее:
«Какая пластика!»,
и в углу счастливо шепчутся вдвоем,
а она
еще со школьного платьица
так о свадебном мечтала,
о своем.
Свадьбы не было,
а было что-то вроде.
Не любовь,
а что-то вроде любви.
И печально на помост она выходит,
опустив ресницы синие свои.
В платье свадебном ей страшно,
а не весело!
Сколько раз она: «В нем больше не могу!»,
а модельер: «У вас же внешность невесты!
Выход ваш!» —
и потреплет на бегу.
«Демонстрируется свадебное платье!» —
слышит голос модельера она,
и восходит на помост,
как на плаху,
и идет,
смертельной бледностью бледна.
Бликам солнечным на платье так и пляшется!
Вот идет она —
вся в снежно-ледяном!
Дама даме про нее:
«Какая пластика!»,
а в углу счастливо шепчутся вдвоем...
Париж
БИТНИЦА
Эта девочка из Нью-Йорка,
но ему не принадлежит.
Эта девочка вдоль неона
от самой же себя бежит.
Этой девочке ненавистен
мир — освистанный моралист.
Для нее не осталось в нем истик
Заменяет ей истины «твист».
И с нечесаными волосами,
в грубом свитере и очках
пляшет худенькое отрицэнье
на тонюсеньких каблучках.
Все ей кажется ложью на свете,
все — от библии до газет.
Есть Мснтекки и Капулетти.
Нет Ромео и нет Джульетт.
От раздумий деревья поникли,
и слоняется во хмелю
месяц, сумрачный, елсано битник,
вдоль по млечному авеню.
Он бредет, как от стойки к стойке,
созерцающий нелюдим,
и прекрасный, но и жестокий
простирается город под ним.
Все жестоко — и крыши, и стены,
и над городом неспроста
телевизорные антенны
как распятия без Христа...
Нью-Йорк
МОНСЛОГ БИТНИКОВ
«Двадцатый век нас часто одурачивал.
Нас, как налогом, ложью облагали.
Идеи с быстротою одуванчиков
от дуновенья жизни облетали.
И стала нам надежной обороною,
как едкая насмешливость — мальчишкам.
не слишком затаенная ирония,
но, впрочем, обнаженная не слишком.
Она была стеной или плотиною,
защиту от потока лжи даруя,
и руки усмехались, аплодируя,
и ноги ухмылялись, маршируя.
Могли писать о нас, экранизировать
нйписанную чушь — мы позволяли,
но право надо всем иронизировать
мы за собой тихонько оставляли.
Мы возвышались тем, что мы презрительны.
Все это так, но если углубиться,
ирония, из нашего спасителя
ты превратилось в нашего убийцу.
Мы любим лицемерно, настороженно.
Мы дружим половинчато, несмело,
и кажется нам наше настоящее
лишь прошлым, притворившимся умело.
Мы мечемся по жизни. Мы в истории,
как Фаусты, заранее подсудны.
Ирония с усмешкой Мефистофеля
как тень за нами следует повсюду.
Напрасно мы расстаться с нею пробуем.
Пути назад или вперед закрыты.
Ирония, тебе мы душу продали,
не получив за это Маргариты.
Мы заживо тобою похоронены.
Бессильны мы от горького познанья,
и наша же усталая ирония
сама иронизирует над нами».
Нью-Йорк
РАЗГОВОР
С АМЕРИКАНСКИМ
ПИСАТЕЛЕМ
«Мне говорят —
ты смелый человек.
Неправда.
Никогда я не был смелым.
Считал я просто недостойным делом
унизиться до трусости коллег.
Устоев никаких не потрясал.
Смеялся просто над фальшивым,
дутым.
Писал статьи.
Доносов не писал.
И говорить старался
все, что думал.
Да,
защищал талантливых людей,
клеймил бездарных,
лезущих в писатели,
но делать это, в *общем, обязательно,
а мне твердят о смелости моей.
О, вспомнят с чувством горького стыда
потомки наши,
расправляясь с мерзостью,
то время,
очень странное,
когда
простую честность
называли смелостью.
Нью-Порк
КАРУСЕЛЬ
Все квартиры пустуют в Тырнове —
не бывало такого досель!
Над трактирами
и над тирами
с криком крутится карусель.
Все слилось —
облака и яблоки,
визг свиней
и ржанье коней.
С неба падаю
в яму ярмарки
и опять взмываю
над ней.
Вижу синее,
вижу алое.
Все исчезло —
остались цвета.
Вот и вскрикиваю,
вот и ахаю,
так, что ахает высота!
Нарастание,
нарастание...
А болгарочка лет восьми:
«Вы не бойтесь —
еще вы не старые.
и на «ты»: «На — конфетку возьми!»
Ах ты, умница, ах, разумница!
Если б знать ты, девчонка, могла,
сколько крутится —
не раскрутится
карусельная жизнь моя.