Греция была только предлогом и примером, той классикой, с помощью которой гипербореец начал обкатку своих модернистских взглядов: «Греция вырастала в гигантский предлог… к философии Фридриха Ницше». Возможно, он сам еще не сознавал, что этой «филологической» книгой открывается новая эпоха человеческой мысли, окончательно отказавшейся от своей собственной «незыблемости».
Занятия греческой древностью не только пробудили в Ницше сознание своего внутреннего стремления и первую мысль о цели своих сокровенных влечений, но они указали ему также дорогу, по которой он мог бы приблизиться к этой цели. Изучение классической древности раскрыло перед ним всю картину древнеэллинской культуры и те образы забытого искусства и религии, из которых оно черпало свежую, полную жизнь. Таким образом, филологическая ученость лишается своего крайнего формализма и ведет его к исследованиям исторического, эстетического и философского характера.
В «Рождении трагедии» в неявном виде содержались идеи его будущих произведений; в частности, в свертке находилась тайная мысль о Дионисе как потенции Христа. Собственно, само обращение к Греции скрывало пристальный интерес Ницше к современности, к современным институтам, к церкви, к христианской морали, к авторитаризму нереформированной христианской культуры.
Главный материал трагедии — стародавние мифы о дионисийском познании — мифы о Прометее, Оресте, Эдипе, о смысле жизни и содержании трагического искусства. Задача гения сродни задаче творца мироздания — творение прекрасного ценой вечной муки, ибо мудрость и знание покупаются путем нарушения всех законов, всего общепринятого, всего созданного ранее. Задача гения — постичь жизнь, разорвать цепи, стать выше мира и богов.
Трагедия, следовательно, является выражением дионисийского душевного состояния, переложенного и приспособленного в некотором роде для зрительского и умственного восприятия посредством аполлоновского образа. Она кончается обыкновенно смертью героя и тем не менее дает нам отрадное чувство утешения, поскольку жизнь героя продолжается в нас самих; мы проникаемся сознанием вечной жизни, которая, погибая в одном индивиде, неизбежно возрождается в других. «Метафизическое утешение всякой истинной трагедии, — говорит Ницше, — то утешение, что жизнь в основе вещей, несмотря на всю смену явлений, несокрушимо могущественна и радостна; это утешение с воплощенной ясностью является в хоре сатиров, в хоре природных существ, неистребимых, как бы скрыто живущих за каждой цивилизацией и, несмотря на всяческую смену поколений в истории народов, пребывающих неизменными». Трагедия возвышает нас над индивидом, над всем, что временно и преходяще: она побеждает присущий всякому индивиду страх времени и смерти. И это ее значение было понято в Древней Греции.
Основа онтологической философии трагедии — в признании темной стороны жизни, в постижении ее приоритета.
Ницше не только не стремится устранить из жизни все загадочное, таинственное, трудное и мучительное, но ищет всего этого. В законах природы, в порядке, в науке, в позитивизме — залог несчастья, в ужасах жизни — залог будущего.
Не следует открещиваться от опаснейших чудовищ — только признав их существование, только научившись жить рядом с ними, можно надеяться постичь правду жизни, преодолеть извечную утопию, обрести силы не в прекраснодушной надежде, но в полноте бытия. Шопенгауэровский алармизм, утопический оптимизм должны быть преодолены ясным сознанием, не строящим никаких иллюзий, видящим опасности, не желающим фальши, — героической способностью овладеть исторической (трагической) ситуацией и обеспечить успех.
«Рождение трагедии» — первая проба пера и одновременно «коперниковский переворот» в филологии, аналогичный «Критике чистого разума» в философии:
Надо вспомнить центральный вопрос кантовской «Критики» — «Как возможны синтетические априорные суждения?» — никогда еще до этого не задававшийся в философии, хотя именно на указанных суждениях и покоилась вся логика естественнонаучного познания, и перенести — mutatis mutandis — этот вопрос в сферу филологии, где он получил бы единственно адекватную формулировку: «Как возможна Греция?» — именно таковой, хотя и без кантовской терминологии, окажется философская интенция «Рождения трагедии». Пафос «Критики чистого разума» трансформируется здесь в «Критику чистой Греции», ибо едва ли стоило бы специально оговаривать такую очевидную параллель, как релевантная идентичность филологической «Греции» и логико-методологических «синтетических априорных суждений». Указанная трансформация метода со временем станет привычной процедурой — Кассирер и Леви-Стросс применят ее к мифу, Юнг — к бессознательному, а, скажем, Э. Ласк — к самой кантовской философии; следует, однако, отметить, что в случае «Рождения трагедии» она носит исключительно формальный характер, так что о содержательной аналогии с Кантом не может быть и речи. Возможность ницшевской «Греции» конституировалась в существенно ином ключе; здесь догматически-классической парадигме «чистого» эллинского мира, изживающего свой художественный гений, казалось бы, в кредит и в назидание будущим поколениям, противопоставлен иной образ Греции — критический, кризисный, во всех смыслах «нечистый», поскольку скрывает за потемкинским камуфляжем достижений свирепый разгул хаоса и невменяемости.