«Так говорил Заратустра» — самая музыкальная книга Ницше, основная концепция которой — мысль о вечном возвращении. Рассказывая историю ее появления в «Ессе Ноmо», Ницше вспомнил предзнаменование, пережитое как возрождение, во время прогулки вдоль озера Сильваплан в августе 1881 года. Ницше беременел книгой 18 месяцев и завершил первую часть в тот священный час, когда в Венеции умер Рихард Вагнер, в феврале 1883 года. Впрочем, в это время у него был иной кумир — Лу Саломе, стихотворение которой он упоминал как источник вдохновения: «Кто сумеет извлечь вообще смысл из последних слов этого стихотворения, тот угадает, почему я предпочел его и восхищался им: в них есть величие. Страдание не служит возражением против жизни: „Если у тебя нет больше счастья, чтобы дать мне его, ну, что ж! у тебя есть еще твоя мука…“»
Ницше полагал, что «Заратустра» снизошел на него, стал его великим здоровьем, посланной свыше наградой, неоткрытым материком, «границ которого еще никто не видел, по ту сторону всех доселе известных стран и закоулков идеала». Заратустру он воспринимал не столько даже как личность, но как огромный, странный, загадочный, богатый прекрасным, страшным и Божественным мир. Еще — как идеал духа, «который наивно, т. е. невольно и от избытка полноты и мощи, играет всем, что доселе называлось священным, добрым, неприкосновенным, божественным…»
Это действительно вдохновенная книга, написанная с огромным душевным подъемом. Он ощущал себя лишь орудием, медиумом высших сил. Вот, пожалуй, одно из лучших в мировой литературе признаний о том, как это происходит:
При самом малом остатке суеверия, действительно, трудно защититься от представления, что ты только воплощение, только орудие, только медиум высших сил. Понятие откровения в том смысле, что нечто внезапно с несказанной уверенностью и точностью становится видимым, слышимым и до самой глубины потрясает и опрокидывает человека, есть простое описание фактического состояния. Слышится без поисков; берешь, не спрашивая, кто здесь дает; как молния, вспыхивает мысль, с необходимостью, в форме без колебаний — у меня никогда не было выбора. Восторг, огромное напряжение которого разрешается порою в потоках слез, при котором шаги невольно становятся то бурными, то медленными; совершенное бытие с самым ясным сознанием всего себя при бесчисленном множестве тонких дрожаний до самых пальцев ног; глубина счастья, где самое болезненное и самое жестокое действуют не как противоречие, но как нечто вытекающее из поставленных условий, как необходимая окраска внутри такого избытка света; инстинкт ритмических отношений, охватывающий далекие пространства форм, — продолжительность, потребность в далеко напряженном ритме есть почти мера для силы вдохновения, род возмещения за его давление и напряжение… Все происходит в высшей степени непроизвольно, но как бы в потоке чувства свободы, безусловности, силы, божественности… Непроизвольность образа, символа есть самое замечательное; не имеешь больше понятия о том, что образ, что сравнение, все приходит как самое близкое, самое правильное, самое простое выражение. Действительно, кажется, вспоминая слова Заратустры, будто вещи сами приходят и предлагают себя в символы. («Сюда приходят все вещи, ласкаясь к твоей речи и заискивая у тебя: ибо они все хотят скакать верхом на твоей спине. Верхом на всех символах скачешь ты здесь ко всем истинам. Здесь всякое бытие хочет стать словом, всякое становление хочет здесь научиться у меня говорить».) Это мой опыт вдохновения; я не сомневаюсь, что надо вернуться на тысячелетие назад, чтобы найти кого-нибудь, кто может мне сказать: «Это и мой опыт».