«Ночь: теперь говорят громче все бьющие ключи. И моя душа тоже бьющий ключ.
Ночь: теперь только пробуждаются все песни влюбленных. И моя душа тоже песнь влюбленного.
Что-то неутоленное, неутолимое есть во мне; оно хочет говорить. Жажда любви есть во мне; она сама говорит языком любви.
Я — свет: ах, если б быть мне ночью! Но в том и одиночество мое, что я опоясан светом.
Ах, если б быть мне темной ночью! Как упивался бы я у сосцов света!
И даже вас благословлял бы я, вы, звездочки, мерцающие, как светящиеся червяки на небе! — и был бы счастлив от ваших даров света…
О, это вы, темные ночи, создаете теплоту из всего светящегося! О, только вы пьете млеко и усладу у сосцов света!
Ах, лед вокруг меня, моя рука обжигается об лед! Ах, жажда во мне, которая томится по вашей жажде!
Ночь: ах, зачем я должен быть светом! И жаждою тьмы! И одиночеством!
Ночь: теперь рвется, как ключ, мое желание — желание говорить.
Ночь: теперь говорят громче все бьющие ключи. И моя душа тоже бьющий ключ.
Ночь: теперь пробуждаются все песни влюбленных. И моя душа тоже песнь влюбленного».
Так никогда не писали, никогда не чувствовали, никогда не страдали: так страдает бог, Дионис. Ответом на такой дифирамб солнечного уединения в свете была бы Ариадна… Кто, кроме меня, знает, что такое Ариадна!.. Ни у кого до сих пор не было разрешения всех таких загадок, я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь даже видел здесь загадки. Заратустра определил однажды, со всей строгостью, свою задачу — это также и моя задача, — так что нельзя ошибиться в смысле: он есть утверждающий вплоть до оправдания, вплоть до искупления всего прошедшего.
«Я хожу среди людей, как среди облаков будущего: того будущего, что жду я.
И в том все мое творчество и стремление, чтоб собрать и соединить воедино все, что является обломком, загадкой и ужасной случайностью.
И как мог бы я быть человеком, если б человек не был также поэтом, отгадчиком и избавителем от случая!
Спасти тех, кто прошли, и преобразовать всякое „было“ в „так хотел я“ — лишь это я назвал бы избавлением».
В другом месте он определяет так строго, как только возможно, чем может быть для него «человек» — ни предметом любви, ни даже предметом сострадания — даже над великим отвращением к человеку Заратустра стал господином: человек для него есть бесформенная масса, материал, безобразный камень, требующий еще ваятеля.
«Не хотеть больше, не ценить больше и не созидать больше: ах, пусть эта великая усталость навсегда останется от меня далекой!
Даже в познании чувствую я только радость рождения и радость становления моей воли; и если есть невинность в моем познании, то потому, что есть в нем воля к рождению.
Прочь от бога и богов тянула меня эта воля: и что осталось бы создавать, если б боги существовали!
Но всегда к человеку влечет меня сызнова моя пламенная воля к созиданию; так устремляется молот на камень.
О, люди, в камне дремлет для меня образ, образ моих образов! Ах, он должен дремать в самом твердом, самом безобразном камне!
Теперь дико устремляется мой молот на свою тюрьму. От камня летят куски; какое мне дело до этого?
Кончить хочу я этот образ: ибо тень подошла ко мне — самая молчаливая, самая легкая приблизилась ко мне!
Красота сверхчеловека приблизилась ко мне, как тень. Что мне теперь до богов!..»
Я отмечаю последнюю точку зрения: подчеркнутая строфа даст доступ к ней. Для дионисовской задачи твердость молота, радость даже при уничтожении, принадлежит самым решительным образом к предварительным условиям. Императив: «Станьте тверды!» — самая глубокая уверенность в том, что все созидающие тверды, есть истинный отличительный признак дионисовской натуры.