Выбрать главу

Большая трагедия готовились за его плечами близкими Ницше. Похоже, мать и особенно сестра играли в этой истории отнюдь не роль добрых фей. «Все добродетели Наумбурга вооружились против меня», — писал он. Но ради Лу Ницше, похоже, был готов пойти против воли близких. «Разрыв с семьей был для Ницше актом героизма, соответствовавшим его философии, но совершенно невозможным в практической жизни».

Ницше еще строил благостные планы: «Через два месяца мы [с Лу] поедем в Париж и проживем там, может быть, несколько лет», — но дело быстро двигалось к трагической развязке. Лу приехала к Ницше в Лейпциг, но не одна, а в сопровождении Пауля Рэ.

Она, должно быть, хотела, чтобы Ницше понял, что, при всех дружеских чувствах, в которых она ему никогда не отказывала, она желает сохранить полную свободу, но никак не подчиниться его воле. Отношение ее к нему можно назвать скорее симпатией, чем полной духовной преданностью. Хорошо ли она взвесила все трудности подобного предприятия, всю опасность такого опыта? Она знала, что оба друга влюблены в нее. Каким же было ее положение между ними? Была ли она уверена, что желая удержать обоих возле себя, она не уступит инстинкту, может быть, бессознательному любопытству измерить свои женские силы, свое очарование? Никто не может этого знать, и никто не ответит на эти вопросы.

Ницше терзался не только крайне отрицательным отношением к «союзу трех» со стороны семьи, но и ревностью к Рэ. В его больном воображении возникла идея предательства, вероломства: двое самых близких ему друзей любят друг друга и обманывают его, Ницше. Вот-вот он утратит и свою строптивую, непредсказуемую ученицу, и своего лучшего друга. Сложные чувства склонного к быстрым переменам настроения Ницше проглядывают со страниц его писем к Лу:

Если я бросаю тебя (?), то исключительно из-за твоего ужасного характера… Ты принесла боль не только мне, но и всем, кто меня любит… Не я создал мир, не я создал Лу. Если бы я создавал тебя, то дал бы тебе больше здоровья и еще то, что гораздо важнее здоровья, — может быть, немного любви ко мне.

Мои дорогие Лу и Рэ, не беспокойтесь об этих вспышках моей паранойи или уязвленного самолюбия. Даже если однажды в припадке уныния я покончу с собой, не должно быть повода для печали. Я хочу, чтобы вы знали, что я не больше чем полулунатик, пытаемый головными болями и помешавшийся от одиночества. Я достиг этого разумного, как я сейчас думаю, понимания ситуации после приема солидной дозы опия, спасающего меня от отчаяния.

В таком состоянии подозрений и страха Ницше решается на поступок, недостойный философа, — унижает друга в глазах подруги: Рэ умен, — говорит он Лу, — но это слабый человек, без определенной цели. В этом виновато его воспитание, каждый должен получить такое воспитание, как если бы он готовился в солдаты; женщина же должна готовиться стать женою солдата. Ницше дает понять, что «солдат» — он, а не Рэ.

Похоже, все это время Элизабет, видевшая в Лу хищницу, готовую похитить добычу, ее брата, непрерывно подливала масло в огонь ревности, сомнений, разочарований, пылавший в его душе. Позже — с присущим ей лицемерием — Элизабет представит дело таким образом, что Ницше «пережил глубокие разочарования в дружбе» и что не он, а Лу, «используя максимы Фрица, пытается связать ему руки». Элизабет Ницше принадлежит идея отождествления Лу с будущим Заратустрой, получившая широкое распространение: «Не могу отрицать, она действительно воплощенная философия моего брата».

П. Гаст:

В течение определенного времени Ницше был заворожен Лу. Он видел в ней что-то необыкновенное. Интеллект Лу и ее женственность возносили его на вершину экстаза. Из его иллюзий о Лу родилось настроение Заратустры. Настроение, конечно, принадлежало Ницше, но именно Лу вознесла его на Гималайскую высоту чувства.

С высоты всегда больно падать, тем более с гималайской. Мне так и остался неизвестным повод, приведший к окончательному разрыву. Возможно, последней каплей стало рассердившее Лу грубое и бесцеремонное письмо Элизабет, адресованное ей. Сохранился черновик последнего письма Ницше к Лу Саломе, не проясняющего, однако, подробностей их разрыва. Вот это письмо:

Лу, что это за письмо! Так пишут маленькие пансионерки. Но что же мне делать? Поймите меня, я хочу, чтобы Вы возвысились в моих глазах, я не хочу, чтобы Вы упали для меня еще ниже. Я упрекаю Вас только в одном: Вы должны были раньше отдать себе отчет в том, чего я ожидал от Вас. Я дал Вам в Люцерне мою книгу о Шопенгауэре и сказал Вам, что главные мои мысли заключаются в ней и что я хочу, чтобы они стали Вашими. Вы должны были сказать мне тогда: «нет»… Вы бы тогда пощадили меня! Ваши стихи, «Скорбь», — такая глубокая неискренность. Я полагаю, что никто так хорошо и так дурно, как я, не думает о Вас. Не защищайтесь, я уже защитил Вас перед самим собой и перед другими, лучше, чем Вы сами могли бы сделать это. Такие создания, как Вы, выносимы для окружающих только тогда, когда у них есть возвышенная цель. Как в Вас мало уважения, благодарности, жалости, вежливости, восхищения, деликатности, — я говорю здесь, конечно, о самых возвышенных вещах. Что бы Вы ответили мне, если бы я Вам сказал: достаточно ли Вы храбры? Не способны ли Вы на измену? Не чувствуете ли Вы, что когда к Вам приближается такой человек, как я, необходимо во многом сдерживать себя? Вы имеете дело с одним из самых долготерпеливых, самых добрых людей, испытывающих отвращение к мелкому эгоизму и слабостям. Никто не способен так быстро испытать отвращение, как я. Но я еще не вполне разочаровался в Вас, несмотря на все. Я заметил в Вас присутствие того священного эгоизма, который заставляет нас служить самому высокому в нашей натуре. Я не знаю, с помощью какого колдовства Вы, взамен того, что дал Вам я, ответили мне эгоизмом кошки, которая хочет только одного — жить… Прощайте, дорогая Лу, я больше не увижу Вас. Берегите свою душу от подобных поступков, и да сопутствует Вам счастье. Я не прочел Вашего письма до конца, но того, что я прочел, достаточно. Ваш Ф. Н.