Стоп! А может, познание темных глубин — сфера искусства? Может, великие поэты и их claritas — и есть высшее знание?
Прост, как Парсифаль, искатель святого Грааля?
Или новая ветвь поэзии — ruine? А почему бы и нет? — Раз воспето высшее начало, почему бы не воспеть низшее? Бодлер, Рембо, Верлен, Лотреамон и первый среди них — Бертран. Раз так много непостоянных искателей добра, почему кому-то не стать непреклонными защитниками «цветов зла»?
Страсть к разрушенью — творческая страсть…
Культура — стихия…
Понимать поэта буквально? Обвинять рапсода в употреблении слов? Во что тогда превратится поэзия? А философия?
В Ван Гоге языка важен не речевой хаос, не слова. Самое ценное в мыслителе не однозначность, а множественность интерпретаций.
И если все вычитывают одно — это не мудрец, а бабочка-однодневка. Слава богу, что есть ницшеанские философии — не стройные и последовательные системы, а неистовые инвективы, саркастические бурлески, интуитивно-художественные всплески, начисто лишенные анемичного равнодушия.
Экстаз то делал его вещуном, то бросал в воды той самой утопии, которой он так страшился. Разве не он усматривал в вагнеровском искусстве возвещение будущего, когда не будет высших благ и счастья, которые не были бы доступны всем? Хотя его юношеская утопия была эстетической, рожденной из духа музыки, хотя с годами он порвал с романтическими упованиями, его мифология и оптимизм выросли из веры в «золотой век» сверхчеловека, которым питается любая утопия, аристократическая в том числе. И здесь, в этой точке, в этой вере, в этом оптимизме сверхчеловека он соприкоснулся с недочеловеками, выходцами из мюнхенских пивных…
Но, даже бросаясь в мутные воды утопии, он оставался пророком, прорицателем, харизматическим, а не присяжным гением. Ведь в утопии (скорее анти-) он нашел свое, синтезировав келейное одиночество творца и дионисийский оргиастический экстаз толпы: «Обнимитесь, миллионы!» Да и пророчества его отнюдь не наивны.
Над полями этого грядущего не раскинутся, подобно вечной радуге, сверхчеловеческое добро и справедливость. Быть может, грядущее поколение покажется даже более злым, чем наше, ибо оно будет откровеннее как в дурном, так и в хорошем. Возможно, что душа его потрясла и испугала бы наши души, как если бы мы услышали голос какого-либо дотоле скрытого демона в природе.
Родословная сверхчеловека, или Культура как история влияний
Какое мучение эти великие художники, вообще великие люди для того, кто однажды разгадал их!
В теоретическом отношении он часто опирается на других мыслителей, но то, в чем они достигли своей зрелости, своей творческой вершины, служит ему исходным пунктом для собственного творчества.
Культура — история влияний, писать ее можно, как своеобразное переселение душ. Ницше не скрывал, что апостольство начинается с желания иметь «руководителя и учителя»:
Мне хочется остановиться несколько на желании, которое в молодости часто и сильно являлось у меня. Я надеялся в минуты радостных мечтаний, что судьба оградит меня от ужасной необходимости воспитывать самого себя и что в свое время я найду воспитателя — в каком-нибудь философе, истинном философе, которому можно верить, не задумываясь, потому что ему можно доверять больше, чем самому себе.
Главная особенность интеллектуальной восприимчивости Отшельника Сильс-Марии, тонко подмеченная его эксцентричной подругой Лу Саломе, состоит в полном растворении усвоенного в самом ницшеанстве. Отталкиваясь от кого бы то ни было, он трансформировал усвоенное в собственное представление без остатка. «Если мы соберем все, что было посеяно в его уме прежними учениями, у нас окажется лишь несколько незначительных зерен».
С другой стороны, Хайдеггер считал, что философское новаторство Ницше глубоко укоренено в философской культуре: Ницше необходимо читать, непрестанно вопрошая историю Запада. В противном случае останется лишь пережевывать общие места. Конечно, это относится к любому новаторству, идет ли речь о Джойсе, Элиоте, Бродском, Шёнберге, Берге, Пикассо, Шагале.