Выбрать главу

Двери раскрылись медленно, тяжело, как в судилище. Толстой стоял на пороге, маленький старик, — плакал. Ге бросился к нему. Обнялись. Оба седобородые, старые. Стояли, не разнимая рук. Толстой твердил: «Так оно и было. Так оно все и было…» Потом, толкаясь в дверях, вместе протиснулись в мастерскую.

Толстой сказал:

— Этого дрожащего разбойника я давно знаю и жду.

Ге вынул из кармана большой желтый платок, утер слезы со щек, с бороды. Начал объяснять, как нашел своего Разбойника. Сперва сбивчиво, волнуясь, но скоро одушевился и заговорил гладко и красиво, как всегда.

Через несколько месяцев Толстой снова увидел «Распятие», когда Ге в мастерской Касаткина показывал картину молодым художникам. Ге по-прежнему волновался, прятался в передней. Кто-то из молодых громко спросил:

— А «Воскресение» будет?

Ге крикнул из передней:

— Это же и есть «Воскресение». «Распятие» или «Воскресение». Только вы ждете, что воскреснет Христос, но он умер. Воскрес в последнюю свою минуту Разбойник. Стал Человеком!..

Тот же художник спросил:

— Да так ли оно было?

— Вот, вот, именно так. Так оно все и было, — убежденно отвечал Толстой.

До отъезда в Петербург Ге с Толстым успели побывать в Третьяковской галерее. Там висело «Распятие» другого художника, написанное в традиционной манере. Ге остановился перед картиной в недоумении. Особенно удивили его ангелы с большими крыльями. Он все повторял растерянно и даже как-то испуганно: «Нет, вы мне скажите, зачем тут птицы-то, птицы-то эти!..»

26 февраля Ге двинулся с «Распятием» дальше, в столицу. Толстой провожал его. В тот же день он писал детям: «В 4 часа проводил Н. Н. Ге на железную дорогу. Они едут вместе весело, Касаткин, Пастернак, Левитан».

Выставки передвижников открывались в воскресенье первой недели поста. На первой неделе поста царь говел, в субботу причащался и после завтрака с семьей ехал на выставку, чтобы накануне открытия осмотреть ее и приобрести картины, которые ему понравятся. Главным советником царя по делам изобразительных искусств был его брат, великий князь Владимир Александрович, занимавший должность президента Академии художеств, а заодно главнокомандующего войсками гвардии и Петербургского военного округа. Мясоедов называл высочайшего «покровителя искусств» жандармом — и словно провидел: 9 января 1905 года Владимир Александрович был один из главных «героев» расстрела рабочих у Зимнего дворца.

Сейчас трудно установить, кто первый сказал про «Распятие» Ге — «Это бойня!». Царь ли произнес гневные слова, а Владимир Александрович повторил, или принадлежали они великому князю, но были подхвачены Александром III. В обществе их разнесли, как «царские слова»; картину запретили до открытия выставки.

«Это бойня!» — сказано крепко, со страстью. Картина, похоже, и в самом деле произвела впечатление, «потрясла». Но потрясенные «разбойники» не захотели раскаяться, они попросту убрали картину с глаз людских.

Но, быть может, именно это и оказалось наиболее знаменательным, — что «разбойники» не раскаялись? Толстой писал Ге: «То, что картину сняли, и то, что про нее говорили, — очень хорошо и поучительно. В особенности слова „Это — бойня“. Слова эти все говорят: надо чтобы была представлена казнь, та самая казнь, которая теперь производится, так, чтобы на нее также было приятно смотреть, как на цветочки. Удивительна и судьба христианства! Его сделали домашним, карманным, обезвредили его и в таком виде люди приняли его и мало того, что приняли его, привыкли к нему, на нем устроились и успокоились. И вдруг оно начинает развертываться во всем своем громадном, ужасающем для них, разрушающем все их устройство значении. Не только учение (об этом и говорить нечего), но самая история жизни, смерти вдруг получает свое настоящее обличающее людей значение, и они ужасаются и чураются. Снятие с выставки — ваше торжество».

Слова Толстого, что настоящее значение евангельской истории в обличении, — ключ к последним работам Ге.

А то ведь удивительно: в искусстве господствует обличительный жанр, а с выставок изгоняют «религиозные» полотна Ге: «Что есть истина?», «Суд синедриона», «Распятие».

Люди увидели «Распятие». Много меньше людей, чем могло увидеть, — но увидели. Известный математик и педагог Александр Николаевич Страннолюбский и жена его, Елена Ивановна, предоставили художнику для показа картины свою квартиру. «Моя выставка на Гороховой», — говорил Ге.

Шли люди разных чинов и сословий. Их пускали в квартиру по запискам самого Ге; он называл эти записки «именными билетами». Выдавал он билеты без особого разбору — иначе чем объяснить появление на Гороховой и царских прокуроров и рабочих из революционных кружков. Репрессий Ге не страшился. Искусство, человеческая мысль и самодержавная цензура были для него вещами несовместными. Он писал своим друзьям Костычевым, что любит в них людей «нецензурных», людей, не пользующихся «пищей, которая давно сложена», а ищущих и делающих новые запасы. Он говорил, что «художник всех родов», творя, «не может иметь в виду цензуру, потому что он может пропустить именно то, на что он родился со своим даром», и приводил в пример Чаадаева, Грибоедова, Белинского, Герцена, Толстого. «Распятие» было для Ге «именно то, на что он родился со своим даром». Ни политические условности, ни художественные традиции Времени не могли его остановить. «Искусство имеет жизнь свободную, независимую, и старалось, и старается теперь везде освободиться от зависимости, но освобождение будет не в понижении идеала, а, напротив, в росте идеала! Вот эта задача выпала и мне, и я считаю себя обязанным это сделать, потому что я это люблю больше всего. Не делать это — было бы для меня горесть…».