Выбрать главу

Готовя сборник к изданию, Гумилев то приходил в восторг от мысли о будущей книге, то впадал в уныние и готов был отказаться от ее издания.

Книга в скромном бумажном переплете вышла в количестве 300 экземпляров, из них 50 именных на дорогой бумаге, приобретенной в художественном магазине. Получив сборник из типографии, поэт почувствовал разочарование: ему виделось великолепное издание, солидная толстая книга, а получилась какая-то брошюра. Заглавие «Романтические цветы» выглядит полемичным по отношению к Бодлеру и его «Цветам зла»; здесь красота, романтика и добро, там отчаяние и тоска.

Получив от Гумилева экземпляр сборника, Брюсов писал ему: «Общее впечатление, какое произвела на меня Ваша книга, — положительное. После „Пути“ Вы сделали успехи громадные. Может быть, конквистадоры Вашей души еще не завоевали стран и городов, но теперь они вооружены для завоевания». Далее Брюсов перечисляет пьесы, какие ему понравились: «Юный маг», «Над тростником», еще многое и, конечно, весь триптих «Озеро Чад».

Да, Гумилев и сам видел, что вторая книга получилась значительнее первой. Недавние сомнения и робость сменились верой в себя. Это радовало и вдохновляло.

Брюсов выполнил обещание, в третьем номере «Весов» появился его отзыв на книгу. Сравнивая «Романтические цветы» с «Путем конквистадоров», он писал: «Видишь, что автор много и упорно работал над своим стихом <…> Стихи Н. Гумилева теперь красивы, изящны и большей частью интересны по форме; теперь он резко и определенно вычерчивает свои образы и с большей обдуманностью и изысканностью выбирает эпитеты». Расценив и эту книгу как ученическую, мэтр назвал Гумилева парнасцем, поэтом, схожим с Леконтом де Лилем. Это странно: различие между двумя поэтами разительно, и оно прежде всего в том, что Гумилеву совершенно чужда рассудочность. Парнасцем был скорее Брюсов, ведь это он почти декларативно возвещал:

В минуту любовных объятий К бесстрастью себя приневоль И в час беспощадных распятий Прославь исступленную боль.

Не обошлось и без отрицательных отзывов. В седьмом номере «Русской мысли» была статья В. Гофмана, где говорилось: «Если признать основным принципом искусства нераздельность формы и содержания, то стихи г. Гумилева пока большей частью не подойдут под понятие искусства». Довольно кисло оценил книгу и Андрей Левинсон в журнале «Современный мир». Но так или иначе, у молодого поэта теперь было имя, в редакциях его произведения принимали охотно, он сам говорил о себе, что «пошел в ход».

Жизнь в Париже, казавшаяся когда-то привлекательной, становилась все более чужой, неприятной, французская поэзия не волновала: чеканность формы замечательна, однако какая бесстрастная холодность. Тянуло домой, в Россию. Он писал Брюсову: «Обстоятельства хотят моего возвращения в Россию (в Петербург), но не повредит ли это мне, как поэту?» Вопрос был риторический, в глубине души он уже твердо решил: еду!

Весной 1908 года он познакомился в Париже с молодым поэтом графом Алексеем Николаевичем Толстым. Через много лет Толстой вспоминал майский вечер, столик кафе под каштанами, где у них с Гумилевым шел разговор «о стихах, о будущей нашей славе, о путешествиях в тропические страны…». И о том, что Гумилева преследовало желание умереть.

Из-под пера Толстого выходит живой образ: «Он, как всегда, сидел прямо — длинный, деревянный, с большим носом, с надвинутым на глаза котелком. Длинные пальцы его рук лежали на набалдашнике трости. В нем было что-то павлинье: напыщенность, важность, неповоротливость. Только рот у него был совсем мальчишеский, с нежной и ласковой улыбкой».

Воспоминания Толстого написаны вскоре после гибели Гумилева, осенью 1921 года. Прошло много лет, и нужно сделать поправку на художественную фантазию мемуариста, а все же свидетельство впечатляет. Вот что как будто бы рассказал ему Гумилев: «Я увидел, что сижу в траве на верху крепостного рва в Булонском лесу. Рядом валялся воротник и галстук… Опираясь о землю, чтобы подняться совсем, я ощупал маленький, с широким горлышком пузырек, — он был раскрыт и пуст. В нем, вот уже год, я носил большой кусок цианистого калия, величиной с половину сахарного куска. Я начал вспоминать, как пришел сюда, как снял воротник и высыпал из пузырька на ладонь яд. Я знал, что, как только брошу его с ладони в рот, — мгновенно настанет неизвестное. Я бросил его в рот и прижал ладонь со всей силы ко рту. Я помню шершавый вкус яда».