Выбрать главу

Обрадованный Клюев ответил Городецкому летом 1920 года сердечным письмом:

«Возлюбленный мой!

Прочёл в газетах твои новые, могучие песни, и всколыхнулась вся внутренняя моя. Обуяла меня нестерпимая жажда осязать тебя, родного, со страдной думой о новорождённой земле и делах её…

Так много пережито в эти молотобойные, но и слепительно прекрасные годы.

Жизнь моя старая, личная сметена дотла. Я очень страдаю, но и радуюсь, что сбылось наше — разинское, самосожженческое от великого Выгова до тысячелетних индийских храмов гремящее.

Но кто выживет пляску земли освободительной?!

Где Есенин? Наслышан я, что он на всех перекрёстках лает на меня, но Бог с ним — вот уж три года как я не видал его и строчки не получал от него.

Как смотришь — на его дело, на имажинизм?

Тяжко мне от Мариенгофов, питающихся кровью Есенина, но прощаю и не сужу, ибо всё знаю, ибо всё люблю смирительно…

Трудно понимают меня бетонные и турбинные, вязнут они в моей соломе, угарно им от моих избяных, кашных и коврижных миров. Но любовь — и им…»

Текстом этого письма Городецкий потом поделится с питерскими журналистами (не в первый раз строки из личных клюевских писем ходят по рукам и проникают в печать!), а о Мариенгофе и Есенине, уже после гибели последнего, напишет и опубликует такое, что Клюев окончательно прервёт общение с ним… Но это — впереди. А ныне… Реальная действительность ничего общего не имеет с клюевской мифологией, и остаётся лишь рассчитывать на чудные сны, которым когда-то суждено воплотиться в земном бытии.

Родина, я грешен, грешен, Богохульствуя и кляня!.. Осыпается цвет черешен — Жемчуга Народного дня.
Не в окладе Спас, а в жилетке С пронырою кодаком… Прочитают внуки заметки О Черепе под крестом… …………………………… И над Суздальскою божницей Издевается граммофон… Пламенеющей колесницей Обернётся поэта сон.
С Зороастром сядет Есенин — Рязанской земли жених, И возлюбит грозовый Ленин Пестрядинный клюевский стих.

А дальше — всё нежнее и сердечнее… И в «Песнях Вытегорской коммуны» Есенин — соратник и союзник против «ожелезивания» страны на фоне повсеместной разрухи! «Не Сезанны, не вазы этрусские / заревеют в восстании питерском. / Золотятся в нём кудри Есенина, / на штыках красногрудые зяблики; / революция Ладогой вспенена, — / в ней шиповник, малина да яблоки. / Дождик яблочный, ветер малиновый / попретил Маяковскому с Бриками; / вспомнил молот над рощицей ивовой, / купину с огнепальными ликами…» Всё видел и всё прекрасно понимал Клюев — только смотрел духовным взором, и не под ноги себе — а вдаль. В жизни — полная безыллюзорность, в мечтах — красивейшая сказка, претворимая в дальней грядущей жизни. Он творит свои картины грядущего с бесстрашием последнего русского витязя из старой былины…

Он и Есенина хотел видеть таким. И какую же боль довелось испытать ему, когда прочёл он новую поэму «борца» — «Кобыльи корабли». Это было страшнее для Николая, чем любая «Инония»… Для Клюева это было духовное падение Серёженьки. И воплощалось оно в том, что поплыл его друг по течению мёртвой, гнилостной жизненной реки. Нашёл вдохновение в смерти. И как тут было не вспомнить есенинское «тебе о солнце не пропеть, в окошко не увидеть рая»… А у самого рай — среди конских трупов? В кафе «Домино»? В «Стойле Пегаса»? Да кто же из них более живой-то — Клюев, еле дышащий от голода в своей деревянной нищей Вытегре, или «устроенный» Есенин, словно наслаждающийся своей коллективной пирушкой среди смерти и распада? И тут уже не только и не столько «обломки рифм, хромые стопы» в есенинской поэме. Это всё — лишь следствие омертвления души.

Не с коловратовых полей В твоём венке гелиотропы, —
Их поливал Мариенгоф Кофейной гущей с никотином… От оклеветанных голгоф — Тропа к иудиным осинам.

Написал — и словно осёкся… И долго потом вспоминал эти строки, коря самого себя за, как он думал, страшное пророчество… Угроза сменилась печалью, но печаль эта родила не менее страшные строки.

Скорбит рязанская земля, Седея просом и гречихой, Что, перелесицы трепля, Парит есенинское лихо.

(В первоначальном варианте было — «соловьиный сад трепля»… Но Клюев отказался от слишком явной переклички с Блоком. Да и «перелесицы» здесь куда более органичны — в контексте всего стихотворения.)