Выбрать главу

Перед тем как закрыть гроб, подходили прощаться. Николай, наклонившись, целовал Есенина и шептал что-то, словно договаривал недоговорённое тогда… Перекрестил покойного и положил ему на грудь образок… На истерический вопль какой-то актрисули: «Довольно этой клюевской комедии!.. Раньше надо было делать это!» — даже головы не повернул. Словно не слышал ни бабьего визга, ни последующего шиканья.

Простился. Закрытый гроб в сопровождении оркестра отправился на Московский вокзал…

В сборник «Памяти Есенина», издаваемый Всероссийским союзом поэтов, Николай дал старое стихотворение «В степи чумацкая зола…» как напоминание о былом пророчестве — злом: «От оклеветанных голгоф тропа к иудиным осинам…» И — добром, перекликнувшись с Пушкиным: «И вспомнит нас младое племя на песнотворческих пирах…» И в этом же сборнике — раскрыл страницу на воспоминаниях Николая Тихонова, этого советского барина от поэзии, глядя на которого, иронически обмолвился: «Вот так поэты революции!» Этот «барин» был едва ли не безутешнее его самого на церемонии прощания. А здесь — в сборнике — вспоминал о встрече с Есениным в Тифлисе. И о есенинских словах в эту встречу за столом духана: «Ты не знаешь, я не могу спать по ночам… Раскроешь окно на ночь — влетают какие-то птицы. Я сначала испугался. Просыпаюсь — сидит на спинке кровати и качается. Большая, серая. Я ударил рукой, закричал. Взлетела и села на шкап. Зажёг свет — нетопырь. Взял палку — выгнал одного, другой висит у окна. Спать не дают. Чёрт знает — окон раскрыть нельзя. Противно — серые они какие-то…»

Что-то бродило внутри у Тихонова, какие-то тяжёлые мысли роились в голове, когда он писал эти воспоминания: «Бедный странник знал не только скитанья и песни, серые птицы не давали ему спать, и не только спать, они волочили свои крылья по его стихам, путали его мысли и мешали жить. Когда-нибудь мы узнаем их имена.

Но никто никогда не узнает, какой страшный нетопырь, залетев в его комнату в северную длинную зимнюю ночь, смёл начисто и молодой смех, и ясные глаза, и льняные кудри, и песни, из которых не нужно брать примеров для учебника».

Клюев, видя, как провожают Есенина, не мог не вспомнить нелюбимого им, но здесь как нельзя кстати пришедшегося Некрасова: «Без церковного пенья, без ладана, без всего, чем могила крепка…» Он мог и не знать, что мать Сергея, Татьяна Фёдоровна, отпела его заочно после того, как её буквально отговорили приводить священника в Московский дом печати. Мать, в «Письме» к которой Есенин писал: «И молиться не учи меня, не надо. К старому возврата больше нет…» Николай совершил над ним свой плач — и начал его со строк: «Помяни, чёртушко, Есенина кутьёй из углей да обмылков банных…» Банные обмылки на Вытегорщине невеста, не оборачиваясь, бросала в подружек в бане перед свадьбой — на кого попадёт, та и следующая. Так и чёртушко обручил Есенина со Смертью… Он и поминает погибшего, по мысли Клюева, от своей собственной руки собрата, что перед этим ушёл от старшего «разбойными тропинками», «острупел… весёлой скукой в кабацком буруне топить свои лодки», «обронил… хазарскую гривну — побратимово слово, целовать лишь солнце, ковригу, да цвет голубый…». Все упрёки высказаны — и вступает основной мотив плача — сродни причитаниям воплениц над безвременно ушедшей Настенькой Чапуриной из бессмерного романа П. Мельникова-Печерского «В лесах»:

Не утай, скажи, касатка моя, ластушка. Ты чего, моя касатушка, спужалася? Отчего ты в могилушку сряжалася? Знать, того ты спужалась, моя ластушка. Что ноне годочки пошли все слезовые, Молодые людушки пошли все обманные, Холосты ребята пошли нонь бессовестные…

И Клюев словно бы вышивает свою мелодию по канве старого причитания:

Ты скажи, моё дитятко удатное, Кого ты сполохался-спужался, Что во тёмную могилушку собрался? Старичища ли с бородою, Аль гуменной бабы с метлою, Старухи ли разварухи, Суковатой ли во играх рюхи? Знать, того ты сробел до смерти. Что ноне годочки пошли слезовы, Красны девушки пошли обманны! Холосты ребяты всё бесстыжи!

Он потом перекинет «мостик» от причитания к «годочкам слезовым», что выпали и ему, и Сергею… Но сначала, отплакавшись по-старинному, он вспомнит есенинское «Этой грусти теперь не рассыпать звонким смехом далёких лет. Отцвела моя белая липа, отзвенел соловьиный рассвет…» — и это отцветание перенесёт на себя. Сам он отцвёл с потерей друга, и ещё страшнее потери — сознание того, как потерял.