С этих «слов лихих» и начинаются все нестроения. Как сокровища собирают по жемчужинке, как нотка к нотке обретает звучание симфония, как ниточка к ниточке ткётся полотно — так и человеческий микромир, община держится на каждом — блюдущим закон и нравственную чистоту. Змий бессилен перед крепостью духовной и душевной, но стоит впустить его в себя…
Резчику Олёхе слышится в песне Настеньки голос деревьев, жаждущих стать срубом или дровнями, кружевница Проня слышит голос кукушки, нагадывающей свадьбу, гончарник Силивёрст угадывает стон гончарного котла — всё вместе предвещает недоброе. И лишь иконописец Павел знает наверняка, что это — конец. Конец гармоничной жизни, конец родного, вспоившего и вскормившего мира.
«Иконник Павел — насельник давний из Мстёр Великих, отец Дубравне…» Словно улавливаешь не сразу, а всмотревшись в клюевский образ «иконника» — Сергея Клычкова, чья «Дубравна» ещё недавно была у всех на слуху. И к клычковскому «Чертухинскому балакирю» отсылает «медведь», несущий в зубах книгу «Златые уста» — что сродни легендарной «Голубиной», медведь, которого Клюеву, в отличие от Асафьева, не было «боязно»…
Вселенская, человеческая, Божеская и природная гармония царит в первой части поэмы, где «изба — криница без дна и выси — / семью питает сосцами рыси. / Поёт ли бахарь, орда ли мчится, / звериным пойлом полна криница…». И как страшно было услышать вещий голос Павла: «Чадца, теля не от нашей рыси…»
«Рысь» — царство греческое, откуда пришло на Русь христианство — по толкованию Апокалипсиса… И перед окончательным поглощением Сиговца змием — уходят святые и уходят в мир иной насельники дивного старого мира. Двуликий Сирин посреди снежного февраля поёт по-гречески молитву Иисусову — и умирает Павел… В мае видятся Олёхе Зосима и Савватий, покидающие Соловки, — и Олёха уходит в мир иной. Проню зовёт с собой Алконост — птица печали, — и Проня покидает землю. «Степенный свёкор с Силивёрстом», поселившиеся в келье, получают весточку от Нила Столбенского, жившего за два века до основания Выга… Так смыкаются времена, так единая Святая Русь всех эпох, всех святых и героев уходит с этой земли. Два старца приуготовляются к смерти в огненной купели, собирая вокруг себя на прощание всю живую тварь. Как писал в «Истории Выговской пустыни» Иван Филиппов, которого читал и перечитывал Николай, обливаясь слезами: «Не к тому проповедашеся восточный закон благодатный, но западный ратный. Всюду бо мучительства меч обагренный кровию неповинною новых страстотерпцев видяшеся, всюду плач и вопль и стонание, вся темницы во градех и весях наполнишася христиан древняго держащихся благочестия. Везде чепи бряцаху, везде вериги звеняху, везде тряски и хомуты никонову учению служаху, везде бичи и жезлие в крови исповеднической повсядневно омочахуся… А елицы не могоша вышеписанных мук терпети, мнози же и число превосходящий народи вооружающеся верою собирахуся, кому где возможно бяше. При нашествии мучителей и от них сожигахуся, а овыя от их наезду со оружием и пушками боящеся из мучительства сами сожигахуся».
То был подвиг духа несломленного, веры благодатной. Ныне же на месте бывшей некогда гармонии и красы — «в горенке по самогонке тальянка гиблая орёт» (и как тут не вспомнить есенинский «Сорокоуст»: «Не с того ли вплелась тужиль в переборы тальянки звонкой, и соломой пропахший мужик захлебнулся лихой самогонкой!»)… А на месте Олёхи, Прони, Павла —
Тех, кто ушёл — не вернуть. И лишь «песнописец Николай» — последний из них — свидетельствует современникам «нерукотворную Россию», Святую Русь, которая и ему открывается, лишь когда сердце песнопевца, покинув своё грудное обиталище, открывает медные врата… Видно, Николай знал, что и на нём грех велик. Принял лютых безбожников за восстановителей правой веры, шёл с ними бок о бок, песни им слагал от души — не из «страха иудейска»… И вот она — награда.