Выбрать главу

Двенадцатого сентября, в разгар работы над «Песней судьбы», он помечает в записной книжке: «Записывать просто разговоры. Клюев. Новая Драма (тишина, зеркала вод в лесу, мужичья поступь). Мечты о журнале с традициями добролюбовского „Современника“. Две интеллигенции. Дрянность „западнических“ кампаний („Весы“, мистический анархизм и т. п.). Единственный манифест и строжайшая программа. Чтоб не пахло никакой порнографией, ни страдальческой, ни хамской. Распроститься с „Весами“. Бойкот новой западной литературы. Революционный завет — презрение».

Связавшись с «Золотым Руном», он предлагает туда же присылаемые стихи Клюева, два из которых печатаются там в октябре. Он присылает Клюеву свою новую книгу «Земля в снегу» — и получил на неё отзыв.

Поначалу Клюев благодарит за книгу и рассыпается в зачинных оговорках: «…Я очень стесняюсь много говорить про неё. Вы ведь сами человек образованный, имеете людей, понимающих искусство и творящих прекрасное, но что по-ихнему неоспоримо хорошо, то, по-моему, быть может безобразно, и наоборот. Взгляды на красоту больно заплёвывать, обидно и горько, может, и Вам выслушивать несогласное с этими взглядами. Если я читал Вашу „Нечаянную Радость“ и, поняв её по-своему, писал Вам про неё кой-что хорошее, то из этого ещё не значит, что я верно определю и „Землю в снегу“».

Но дальше: «До „Нечаянной Радости“ я не читал лучшего, а потому прельстился ею, как полустёртой плитой, покрытой пёстрыми письменами, затейливо фигурными знаками далёкой, незнаемой руки, в которых нужно разбираться с тихостью сердца и с негордостью духа. Я не умею читать книгу с пеной у рта, и если вижу в написанном много личной гордости, самомнения, то всегда смотрю на это, как путник на развалины Ниневии: „Вот, мол, было царство, величие и слава, а стал песок попираемый!..“».

Снова идут сердечные слова о «Нечаянной Радости»: «Отдалённая, уплывающая в пьяный сумрак городских улиц музыка продрогшего, бездомного актёрского оркестра, скрашенная двумя-тремя аккордами псалтири. Уличная шарманка с сиротливой птичкой, вынимающей за пятачок розовый билетик счастья, с хозяином-полумущиной, с невозмужалой похотью в глазах, с жаждой встречи с вольной девой в огненном плаще, который играет и поёт только для того, чтобы слушали…»

Блок, читая новое послание, впитывает каждое слово и уже не в силах оторваться от листка. А Клюев всё заманивает, ласкает, неназойливо делится наболевшим, понятным лишь ему и Блоку: «Я недоумеваю, за что бранили меня публицисты, когда я высказал Вам впечатление, оставшееся от чтения этой книги, по бумажной ли привычке лаяться, по подозрению ли Вас в рекламе (хотя я не знаю, что было рекламного в моих словах) или по брезгливому представлению о нашей серости, по барскому отношению к простому человеку… Мне чувствуется, что отношения людей литературы умышленно нелепы и лживы. Литературные судьи, как и уголовные, избравшие своей эмблемой виселицу, служат смерти, осуждают во имя дьявола, а не во имя Духа истины, а потому и дела рук их ни на волос не устраняют лжи жизни — безобразия отношений человеческих, а прекрасному даже вредят, потому что оно всегда робкое, по капле нарождающееся».

Клюев только-только входит в литературу, а нелепость и лживость отношений в тамошнем мире чувствует сразу — по реакции на блоковский доклад. «Скажу я, что Ваши стихи красивы, — „господа“ публицисты догадаются: „Верно, Блок дал на сороковку“»… А ведь посмотришь то же «Золотое Руно» — и увидишь, как наряду с блоковскими статьями и клюевскими стихами там поминают «последнюю вспышку польской независимости», естественно, «жестоко погашенную», при описании польской старины в Румянцевском музее; прочитаешь первую песнь поэмы «Херувим» Станислава Пшибышевского под названием «Стезёю Каина», где сам Каин восклицает: «Ты изгнал нас из рая, а я создал рай новый, ещё более мощный, объемлющий небо и землю!»; «насладишься» рассуждениями Константина Бальмонта о «чувстве расы в творчестве» и о «нашем литературном сегодня»: там Вячеслав Иванов — «словесник-дистиллятор… так-таки чувствуешь аптеку, и очень доброкачественные трубочки и пузырьки, наполненные смесями разных эссенций», но где «до луга и леса довольно далеко», а Блок «неясен, как падающий снег, и как падающий снег творит мечту. Приведёт ли куда, не знаю, хорошо, что порою уводит её…» Всё — от ума, а не от сердца, не от души. Всё — игра, а не жизнь. Даже остро подмеченное Георгием Чулковым сходство Блока «Снежной маски» и героя «Снежной королевы» Андерсена — всё словно напоминает складывание из льдинок красивого узора… Нет, он, Клюев, чувствует Блока иначе.