Выбрать главу

Я не торопился.

— Ну вот и ладно, ну вот и чудесно — сейчас обряжусь.

— Зачем же вам переодеваться?

— Что ты, что ты — разве можно? Собаки засмеют. Обожди минутку — я духом.

Из-за ширмы он вышел в поддёвке, смазных сапогах и малиновой рубашке:

— Ну вот — так-то лучше!

— Да ведь в ресторан в таком виде как раз не пустят.

— В общую и не просимся. Куда нам, мужичкам, промеж господ? Знай сверчок свой шесток. А мы не в общую, мы в клетушку-комнатушку, отдельный то есть. Туда и нам можно…»

Вся эта эффектная сцена рассыпается в прах при одном-единственном вопросе: в каком это «Отель де Франсе» останавливался Клюев, когда приезжал в Петербург? Он проживал на квартире своей сестры Клавдии и её мужа в Усачёвом переулке — и ни в каких «Отель де Франсах» его никто не видел. Одевался Клюев тогда достаточно скромно, ходил отнюдь не в обновах и тем паче не надевал никаких галстуков. Георгию Иванову необходимо было подпустить «пущего контрасту» в соответствии с тем образом Клюева, который складывался в кругу питерской интеллигенции. Поистине, для таких мемуаров не нужно ни памяти, ни чувства времени. Нужно лишь «всё прочее» — литература.

Другое дело — «Гейне в подлиннике». Деталь слишком значимая и подтверждаемая многими другими мемуаристами, свидетельствующими, что Клюев свободно читал по-немецки и говорил на языке (правда, с чудовищным акцентом), чтобы ею можно было пренебречь. Он вошёл в петербургские литературные круги не просто начитанным, а по-настоящему образованным человеком, не имевшим ничего общего с «крестьянским недоучкой», каким его воспринимали в салонах. Вопрос — где он овладел теми знаниями, которые сам потом с пущим эффектом демонстрировал в строго рассчитанные мгновения, — отчасти повисает в воздухе. Можно предположить сочетание учёбы у старообрядческих начётчиков с чтением книг из богатейшей библиотеки Соловецкого монастыря и непрекращающимся углублённым самообразованием. Гёте, Гейне, Фихте, Якоб Бёме — их книги читались и перечитывались в оригинале. Он обожал Верлена и ради него учил французский язык. Читал и на английском.

Но в литературном кругу так и воспринимался самородком, даром что гениальным. Когда ощущался в его поэзии выход за пределы устоявшегося для окружающих образа — тут и начиналось кардинальное расхождение, практически всегда заканчивавшееся разрывом отношений. Стоило ли длить человеческие контакты, коли не воспринималось самое главное, самое драгоценное в нём?

Акмеисты давили своим культурным авторитетом. Городецкий величал на все лады и ласково жал руку, а для Клюева это пожатие чем дальше, тем больше становилось горше «пожатья каменной десницы». Он однажды всерьёз задумался над сутью своих отношений с Блоком, когда увидел, что тот не воспринимает его в подлинном виде. Он ушёл от Брихничёва, не желая подделываться под его «чертежи» «голгофского христианства»… С акмеистами можно было быть «зелёным в траве» также до определённого срока.

Срок этот настал довольно скоро. Времяпрепровождение молодых поэтов Клюеву опротивело. «Бродячая собака» вселяла отвращение. Увиденные там футуристы просто привели в ужас и своими сочинениями, и своим видом. А 15 февраля 1913 года он читал свои новые произведения в Литературном обществе в присутствии Фёдора Сологуба, Фёдора Батюшкова, Василия Львова-Рогачевского и других маститых литераторов. Читал стихи из новой, готовящейся к изданию книги — «Лесные были».

Я вечор, млада, во пиру была, Хмелен мёд пила, сахар кушала, Во хмелю, млада, похвалялася Не житьём-бытьём — красной удалью.
Не сосна в бору дрожмя дрогнула, Топором-пилой насмерть ранена, Не из невода рыба шалая, Извиваючись, в омут просится, —
Это я пошла в пляску походом: Гости-бражники рты разинули, Домовой завыл — крякнул под полом, На запечье кот искры выбрызнул…

Тонкий бабий голосок вдруг обретал силу и пронзительность от строфы к строфе, словно сметая вон всех сидящих слушающих, которые словно влипли в спинки стульев. «Не сосна в бору дрожмя дрогнула» — и дрожь этой сосны как отдалась в барабанных перепонках почтенных писателей… «Это я пошла в пляску походом» — и от этой пляски захотелось уже вжаться в стены… А голос в такт инструментовке стиха менял ритм, выдавал руладу за руладой, и на каждой паузе хотелось перевести дух — ан нет, плясея не давала!