Глупо было бы упрекать Генриетту Михайловну или ее мать Александру Александровну за отношение к Рубцову. И помощи от него для семьи не было, и характер был, мягко говоря, нелегкий... Рубцов понимал это, но понимал по-своему:
«Я проклинаю этот божий уголок за то, что нигде здесь не подработаешь, но проклинаю молча, чтоб не слышали здешние люди и ничего обо мне своими мозгами не думали. Откуда им знать, что после нескольких (любых, удачных и неудачных) написанных мной стихов мне необходима разрядка — выпить и побалагурить».
Иначе, но об этом же писал он и в стихотворении «Полночное пенье».
«Тот, кто встречался с ним, — пишет Станислав Куняев, — не забудет, как Рубцов пел свои песни. Пел их для себя в минуты свободы, тоски и полной раскрепощенности. Но, чтобы раскрепоститься, Рубцов должен был обязательно выпить, как он говорил, «вина». Вот тогда-то он брал в руки обшарпанную гармошку или гитару, склонял голову с прядью редких волос, зачесанных на лоб, и, рванув меха, начинал не петь, а плакать, равномерно раскачиваясь:
Вся жизнь с ранним сиротством, с деревенским детдомом, со скитаниями по России-матушке, с вечной бездомностью, с тоской по близкой и не встретившейся на житейских дорогах душе, — изливалась под скрипучие звуки разбитой гармошки... Это было не исполнение, а самозабвение...»
С таким же «самозабвением», должно быть, поет и герой «Полночного пенья».
Разумеется, тщедушный Рубцов, покупавший одежду в детских магазинах, только самому себе в алкогольном опьянении и мог показаться «громилой»...
Покойный Борис Примеров, тоже не отличавшийся могучим телосложением, вспоминая о встречах с Рубцовым, употребил очень точное словечко: «Рубцов вспыльчивый был, а я тоже горячий... Вот и сцепились мы с ним однажды в две мощи...»
Так что, сравнивая своего героя с «громилой», Рубцов отнюдь не случайно употребил это слово. В стихах он все понимал, все мог выразить...
Совсем другое дело — в жизни. Здесь Рубцов часто и не хотел ничего понимать...
Финальные строки «Полночного пенья» — случайно ли? — перекликаются с «Соловьями», описывающими разрыв с Таей Смирновой.
Можно только догадываться, как пугала близких Рубцова его способность сознавать свою неправоту, мучиться ею и тем не менее продолжать утверждать ее в жизни...
И дело тут не в какой-то угрюмости или озлобленности Рубцова, а просто в неумении соразмерять свои слова и поступки с окружающим бытом. Основу этому, как мы уже говорили, заложил детдом, а вся остальная скитальческая жизнь еще сильнее развила это свойство.
В десятках вариантов сохранилась история, как в общежитии Литературного института, вырвавшись из надоевшей компании, Рубцов снял все портреты классиков в красном уголке и затащил к себе в комнату. Наутро он объяснил разгневанному коменданту, что ему просто хотелось провести какое-то время в компании приличных людей.
Случай анекдотичный, но для Рубцова — характерный. Сидеть и разговаривать с портретами ему было проще, чем говорить с живыми, окружающими его людьми. Ему действительно — вспомните: он судил коллег на уровне своего мастерства, а это было слишком высоко и непонятно для многих окружающих его людей... — могло показаться, что портреты понимают его лучше.
В середине шестидесятых в Рубцове происходит перелом.
После ряда безуспешных попыток хоть как-то ублагополучить себя в жизни — все его мольбы, заявления, просьбы оказались безрезультатными — Рубцов словно забывает, что нужно устраиваться, и уже не предпринимает ничего, окончательно свыкнувшись с мыслью, что только в своих стихах и может он существовать...
И перебирая сейчас адреса, по которым жил Рубцов в середине шестидесятых, понимаешь, что по-настоящему Рубцов жил не в общежитии на Добролюбова, не в Николе, не на квартирах вологодских и московских приятелей, а только в своей поэзии.
Там и было его жилье, его горница...
Обманчивы простота и ясность рубцовских стихов. Если вдумываться, отыскивая в них будничный смысл, то окажется, что все здесь как-то несуразно и нелепо...
Сразу, уже в этих первых строках, несообразность...
Как может быть светло от ночной звезды? Ну, ладно лунный свет, но звездный... Разве способен он осветить углы комнаты, табуретку, стол, тарелку на столе? А дальше?
Ну, зачем, скажите, идти матери ночью за водой, какая надобность? И при чем тут «красные цветы», которые «в садике завяли все»? При чем «лодка на речной мели», которая «скоро догниет совсем»?
Поиск будничного смысла начисто разрушает волшебство стихотворения, превращает его в груду нелепых обломков...
Но еще более нелепо предполагать, что эти прекраснейшие стихи написаны по рецепту эстрадной песни, где только звучание голоса и создает реальность, где только мелодия, ритм и могут связать бессмысленные слова...
Рассчитывая на чуткого читателя, Рубцов не снабжает свое стихотворение подзаголовком — «сон», вычеркивает строфы, дающие ключ к такому прочтению стихотворения, а прямо с первых же строк разворачивает сновидение:
И все упорядочивается, все встает на свое место. Разумеется, светло! Звездный свет не высветит ни чугун с картошкой, ни табуретку. Для быта его не хватает — зато вполне достаточно для памяти, для того, чтобы увидеть в ее сумерках самое главное, то, что, кажется, навсегда было позабыто.
Звезды вообще дают у Рубцова больше нужного света, чем луна или солнце. Того света, который необходим для прозрения:
Виднее над полем при звездном салюте, на чем поднималась великая Русь.
И сейчас, в свете ночной звезды, тоже виднее. Видно давно умершую, но никогда не умиравшую в памяти Рубцова мать. И ее поступки, ее действия:
алогичны только для дневного, «забытовлённого» сознания, не замечающего, что «в любой воде таится страх...». Здесь же, в сновидении, они полностью оправданы, ведь: