— Хорошо, хорошо, — в нетерпении проговорил Федор Петрович. — Вам-то он что сказал, этот ваш оракул?
— Из хладных вод вышел, как Иона, — торжественно отчеканил Лапкин. — Жив он, этот студент ваш, Федор Петрович, жив, не потонул!
«Почему из хладных вод? — спрашивал себя Гааз, тяжело поднимаясь по ступенькам железной лестницы в свою квартирку. — Почему как Иона? Он что, во чреве кита побывал? Киты в Москва-реке не водятся…» Однако чем более пытался уверить себя Федор Петрович, что лапкинский предсказатель — обыкновенный сумасшедший, в несвязном бреде которого люди обнаруживают нужный им смысл, тем сильнее укреплялась в нем мысль, что этот несуразный Яков Самойлович с двумя яблоками в руках прав и что Гаврилов жив.
С этой мыслью Гааз уснул быстро и крепко.
Глава седьмая. Сон
В понедельник утром Федор Петрович почувствовал легкое недомогание и слабую боль над правой ключицей. Он крепко промял пальцами и возле ключицы, и выше, до самого подбородка — где-то что-то отзывалось, постанывало, щемило, но так незначительно, что он счел это всего-навсего признаком простуды, которую можно было подхватить где угодно, даже в эти теплые летние дни.
Июль кончался.
Он еще раз ощупал шею, но на сей раз, где бы он к ней ни прикасался, все отвечало ему успокоительным чувством здоровой плоти.
Причиной могла быть также и подушка, плохо взбитая перед сном.
Надо было спешить.
Вчерашним днем, после литургии и обеда, ворота пересыльного замка на Воробьевых горах широко отворились, и по широкой, желтого суглинка дороге с посеревшей чахлой травой по краям потянулись заключенные: молодые мужики, подростки, старики, бабы… По бокам брели конвойные, пожилые солдаты в линялых бескозырках, с ружьями на плечах; на старой кобыле, то и дело понукая ее, ехал безусый, румяный и веселый штабс-капитан; скрипели позади четыре телеги с поклажей, беременной женщиной, двумя кормящими молодыми мамками и парнем с деревяшкой вместо ноги. Поднимая пыль, шли до вечера: по бесконечной Большой Калужской и Якиманке, потом по Большому Каменному через Москва-реку, оглядываясь и крестясь на громаду храма Христа Спасителя. Пройдя по короткой, с воробьиный хвост Ленивке, сворачивали направо, на Волхонку, выходили на Моховую, пересекали Моисеевскую площадь и шли Охотным Рядом. Золотом пылали купола, с затянутого белесой дымкой неба пекло солнце, грохотали телеги, проносились кареты, шумел народ — ах, да у кого в неровном строю не принималось сильнее стучать сердце при виде такой близкой и такой недосягаемой свободной жизни? Кем не овладевала томительная мечта, что ежели бы чуть по-иному сложилась судьба, ежели маленький ее поворотец не завернул бы однажды в незнаемую сторону, то и он был бы сейчас как тот молодец, проехавший на извозчике, в фуражке с лакированным блестящим козырьком и с барышней в цветастом платье и сиреневой шляпке по правую руку? У кого не сжималась душа при виде выходящего из ворот Параскевы Пятницы большого семейства: старика в длинном коричневом сюртуке с бархатным воротником, молодого мужика в сюртуке синем и покороче, белых брюках и туфлях, дородной красивой бабы в платке и четырех детишек от совсем еще малого, ковыляющего в новых башмачках, до девчушки лет десяти, но уже в ярком платочке на горделивой головке и блестящих туфельках? Красавица будет. И кого до смертного отчаяния не душила тоска, и кто не шептал, едва удерживая злые слезы: ах, да пропадите вы все пропадом?! Но вот и девчушка, наученная дедом, подбежала с копеечкой; и паренек в белом фартуке выскочил из пекарни со свежим калачом в руках; и старуха в черном платье и платке тоже черном крестным знамением благословляла всех на долгую дорогу, ссыльное житье, каторжные страдания и зычным голосом говорила: «Помоги вам, родимые, Христос, Богородица и все святые!» И мало-помалу другие мысли пробивались сквозь навалившийся на душу камень: что ж, как-нибудь. Авось, и на каторге люди не помирают. Авось и Сибирь не так страшна, как ее малюют.