Выбрать главу

Кляня все на свете: обольстительные запахи, начавшийся дождь, Федора Петровича, под самый перерыв влезшего со своими беспоповцами, Померанский торопливо скрипел пером. К чему он клонит, черт его дери?! Тюремный комитет вошел бы в противоречие со своим назначением, продолжал Гааз, если бы остался равнодушен к рыданиям ссылаемых, если бы, слыша их горький плач, не доставил бы утешения их страданиям… Филарет стукнул карандашиком и попросил изъясняться понятней.

— От вас только и слышишь, — неприязненно сказал он, — седохом и плакохом. А что седохом? Почему плакохом? И покороче, милостивый государь. Без этого вот…

И в пояснение своих слов он покрутил детской своей ручкой, сим движением изображая туманные речения доктора Гааза. Федор Петрович оторвал взгляд от окна и с изумлением посмотрел на его высокопреосвященство. Что может быть яснее, чем человеческое страдание? Вот три старика, одному под семьдесят, двум другим по шестьдесят. Разве они преступники? Злоумышленники? Они хотят угодить Богу, но находятся в неведении о путях, какие могли бы с необходимой точностью привести их к заветной цели. Неужто за это надлежит наказывать ссылкой, разрушением семей, унижением подневольного состояния, бесчисленными лишениями? Ожесточившиеся от учиненного над ними насилия, сердца этих людей, наверное, оттают от снисходящей к их заблуждениям доброты.

— Трогательно для меня несчастье этих стариков, — во всеуслышание признался Федор Петрович. — Отчего не помиловать их? Не отпустить домой? Отчего не поступить с ними по слову апостола, побуждающего нас к любви, которая есть основа нашей веры? Господа!

Алексей Григорьевич тотчас сообразил, что доктор намерен обратиться к комитету с призывом ходатайствовать перед Сенатом о признании стариков-беспоповцев ни в чем не повинными и освободить от наложенных на них уз. Понял это и Филарет и Федора Петровича резко прервал.

— Изволили сослаться на апостола, и я вам напомню из него же. — Он передвинул на четках одну бусину, за ней другую. Пальцы его подрагивали, что свидетельствовало об охватившем митрополита сильнейшем гневе. — Именей и Филит, указывает апостол, отпали от истины. И слово их как страшная раковая болезнь — слышите, Федор Петрович, раковая! Они отступили с ложью, что воскресение уже было, а эти ваши раскольники, что святой Христовой Церкви более нет. И что — велите нам любить их ложь? Их пагубу, каковой они растлевают народ? Их рак?! Не-ет, Федор Петрович, одно только средство к их спасению — нож целителя.

— Зачем же, владыка, — с тихим упорством возразил Гааз, — любить рак? Любить надо больного…

Филарет безнадежно махнул рукой и объявил перерыв.

3

Отказавшись от обеда, Федор Петрович по роскошной мраморной лестнице спустился к дверям генерал-губернаторского дома, которые перед ним тотчас распахнул дежурный унтер-офицер. «Дожжь, Федор Петрович», — заботливо предупредил он. «Ничего, голубчик, — отозвался Гааз, — мне недалеко». Он вышел на Тверскую. Дождь утих и теперь то сеял водяной пылью, то летел к земле редкими крупными каплями, будто грозя тяжелым водопадом снова обрушиться на улицы, переулки и площади. Федор Петрович посмотрел сначала вверх и увидел висящую над городом грузную черную тучу, затем извлек из кармана часы. Сыграв Маленькую ночную серенаду, они показали время — четыре пополудни. Таким образом, в его распоряжении было полтора часа. Потоптавшись на месте и поколебавшись, посылать ли в соседний переулок за Егором или оставить его в приятных сновидениях, Гааз в конце концов решил пройти пешком в Столешников, в канцелярию обер-полицмейстера, по свежему воздуху, особенно приятному после духоты заседания. Он шагнул на булыжную мостовую, но тут же принужден был отступить перед длинной свадебной процессией. Худенький белобрысый молодой человек с испуганным личиком и красным цветком в петлице фрака сидел бок о бок с дородной девицей, окутанной белым облаком платья, фаты и длинных, по локоть, перчаток на толстых руках. Купеческая дочь выходит за отпрыска угасающего дворянского рода, принося в приданое помимо состояния образ Спасителя в серебряной позлащенной ризе 84-й пробы, весом 1 фунт и 32 золотника, салоп чернобурый, покрытый бархатом, три дюжины столовых серебряных ложек, платье бальное, газовое, шитое золотом, матрас, десять пар ботинок теплых и два самовара. Молодые ехали во второй коляске; в первой же клевал носом старичок-генерал с лентами и орденами во всю грудь. Время от времени он с усилием вскидывал голову, отверзал очи и с недоумением озирался вокруг. «Глянь, как отблагодарили его высокопревосходительство», — смеясь, заметил кто-то из прохожих. Невольно улыбнулся и Федор Петрович и с этой улыбкой грузной трусцой побежал через Тверскую. Он беспрестанно оглядывался на экипажи, дрожки и телеги, в обе стороны без всякого порядка двигающиеся по улице. Какой-то набоб в одноместной новенькой пролетке, запряженной парой роскошных, в яблоках, рысаков, с кучером свирепого вида на облучке, крикнул, проносясь мимо: «Дома сиди, чучело!» Федор Петрович вздрогнул, как от удара хлыстом. Чучело? Der Balg? Неужто его вид в самом деле столь несуразен, что вызывает такие сравнения? «Ah, Herr Haas, — сказал он, обращаясь к себе в третьем лице, — неужто вас еще занимают подобные пустяки?»