— Кое-что рассказывал, да скупо. Больше я узнала из твоих разговоров с соседями, с теми ты любил поболтать, а со мной каждое слово для тебя было будто золотая монета, которую жалко истратить.
Наверно, он почувствовал в ее словах упрек.
— Да ведь нам некогда было разговаривать, — говорит. — Ты возле свиней, кур, ребятишек, за стряпней, а я в хлеву, на полях, в винограднике. Когда нам было разговаривать? Ночью в постели? Так ведь даже на сон времени не хватало.
— Странно, что у нас были дети, — язвительно замечает она.
— Это… это у нас получалось мимоходом… ты же знаешь… — говорит он. — А с соседями иначе. За стаканом вина забываешь и о времени, и об усталости. И язык развязывается сам по себе.
Умолкает, задумывается.
— Чертовски трудно было, когда я начал свою битву за землю, — говорит он после недолгого молчания. — Если бы я тогда уступил, Кнезова хозяйства сегодня уже не было бы.
— А его и так нет, — отвечает она с болезненной усмешкой. — Какое же это хозяйство, если нет никого, кто бы обрабатывал землю? Совсем недавно ты сам это сказал.
— Не растравляй рану! — глухо возражает он.
Она чувствует: он охотнее говорит о прошлом, да и ей тоже хочется вернуться в минувшие дни, однако сквозь прошлое непрерывно пробивается сегодняшняя боль.
— Если бы тогда, когда ты унаследовал землю… и позже ты знал, что будет потом, после твоей смерти, ты бы все равно надрывался, как все эти годы? — спрашивает она.
— Скорей всего, да, — отвечает он задумчиво. — Ведь я бы не мог иначе. Тебя запрягают в хозяйство, и ты тянешь его, как конь воз. Разве конь о чем спрашивает, когда тянет плуг? Пахарь тоже не спрашивает, что будет завтра. Он знай нажимает на рукоятку плуга, он живет одним днем, одним часом, только мыслью, чтобы борозды ложились правильно и ровно, чтобы успеть вспахать и посеять до дождя. И пахал бы не хуже, если бы знал, что осенью ему придется продать землю. Не смог бы.
Умолкает и еще глубже уходит в себя.
— Или я сам себя впряг, или меня впряг отец, я уж и не знаю, — говорит он глухо. — Когда он умирал, я был в армии. Мне прислали телеграмму. Домой я приехал еще до «Аве Марии», похороны были только через неделю. Как хозяина большого надела, меня вскоре отпустили из армии, вместо трех лет я отслужил только два года. Одному богу ведомо, но думаю, лучше бы мне было продолжать службу, лишь бы миновал первый год хозяйствования. Все сразу навалилось на меня: хозяйство, судебные дрязги, братья и сестры. Я тебе говорил, отец завещал им — кому приданое, кому отступное, какое положено с надела. «Дай, дай, дай!» — они были хуже жида-ростовщика, когда попадешь к нему и когти. А где взять денег? «Только не трогай землю!» — внушал отец. И я поклялся исполнить его завет. А ведь за хозяйством были и долги. За несколько лет до смерти отец купил Плешивцу, а вскоре после этой покупки обновил весь виноградник; без долгов не обошлось. А теперь еще новый долг — чтобы расплатиться с братьями и сестрами. Я надеялся на Плешивцу, там была молодая и сортовая лоза, одна треть — рислинг, остальное — бархатный черный, синяя франкиня и королевский сорт. Год назад эта лоза дала первый настоящий урожай, собрали около ста двадцати пяти гектолитров. Если каждый год удастся продавать по сто гектолитров, дело пойдет на лад, считал я. К тому же я надеялся на приданое. У нас уже давно был договор с Рекарьевыми из нижней деревни, еще старики его заключили; наша — к вам, а ваш — к нам. У Рекарьевых было всего две дочери. Тона, которую определили мне, была не бог весть какая красавица. Пепа, которую собирались выдать за Лойза, правилась мне больше. Но я и от Тоны не отказывался — не хромая, не косоглазая, а в дом принесла бы в два раза больше того, что я должен был отсчитать Лойзу. Тут бы дело и наладилось, да, видно, сам бог не был доволен этой сделкой. Когда это посреди сентября падал град? Я такого не упомню. Он выпал за какую-то неделю до сбора урожая. А какой был урожай! Будет уже не сто двадцать пять, а сто сорок гектолитров, прикидывал я. И какого винограда! Лето и осень стояли солнечные, но и влаги для винограда тоже хватало. Пусть только бог будет милостив ко мне всего какую-нибудь недельку, и мне уже в этом году удастся расплатиться с Мицкой, да еще останется на уплату процентов и разные мелочи, радовался я. Небо было такое, будто его каждое утро кто-то умывал и вытирал полотенцем. Дни для того времени стояли слишком теплые, часа в два устанавливалась настоящая летняя жара. И вот в один прекрасный день небо нахмурилось, чем дальше, тем темнее, около четырех загрохотал гром, хляби небесные разверзлись так, как я и не упомню. Несколько минут — ливень, а потом между каплями — ледяные зерна, все больше, все крупнее. Наконец — сплошной лед, как орех, град. Когда все кончилось, на виноградниках лед лежал толщиной в три пальца. Люди теряли разум. Когда такое началось, все молились и просили у господа бога пощады, я тоже молился, а мать курила вокруг дома освященным деревом. А теперь люди проклинали и плакали. Некоторые поспешили на виноградники, а я не мог, не решался. Если и на Плешивце был такой же град, как здесь, лозы все обило. Стоны мои были неслышны. Со страхом ожидал я новостей. Вернулись с виноградников первые, они сказали, что дела не так уж плохи, мол, град уничтожил не больше трети урожая; у меня немного отлегло от сердца. Но у них виноградники были на правом берегу, а ты же знаешь, как бывает: на соседском поле град все вобьет в землю, а твое — всего в десяти метрах от него — пощадит. Поэтому первые новости не слишком упокоили меня, я все еще боялся. И оказалось, не без причины. Понделаков, у которого виноградник был рядом с нашим, вернулся как помешанный. «Все побито, все побито!» — жаловался он и проклинал бога и деву Марию. «А ты не посмотрел, как с моим виноградником?» — выпытывал я у него. «Что там смотреть, все обито, все побито», — как заведенный повторял он.