Меня туда привела Мира. Она болтала всю дорогу, указывая на повороты, тайные лестницы, ниши, в которых кто-то когда-то прятался, и рассказывала, какие преподаватели более терпеливы, а каких лучше избегать. Её голос успокаивал.
— Здесь всё странно, но всё живое, — сказала она, подводя меня к двери. — Шепчется, наблюдает. Даже стены помнят. Поэтому… будь добрее, даже в мыслях. Ладно?
Эти дни в Школе были как дыхание во сне — расплывчатые, мягкие, но наполненные странной напряжённостью. Я училась различать истинную память от наложенной, слушать шёпот вещей и ощущать пульс чужих воспоминаний.
Мы сидели в зале с витражами, где стекло меняло цвет от дыхания — кто-то шептал, кто-то смотрел сквозь, кто-то молчал часами. Я часто ловила взгляд Сефира: его молчание было насыщенным, как ночное небо — плотным, упрямым, и внутри него таилось что-то древнее.
Лин каждый раз приносила мне яблоко и рассказывала истории: про девочку, что однажды услышала голос Песков и не смогла замолчать; про мальчика, у которого сердце перестало биться, но продолжало помнить. Иногда она замирала посреди рассказа, словно слышала что-то невидимое.
Тамир... он смотрел, как будто видел не меня, а то, кем я могла бы быть. Иногда мы стояли рядом молча, и в этой тишине я ощущала, как его память держит форму, которую я не знала. Он хранил её, как страж.
Лекции проходили в залах, где стены были прозрачны на закате — и можно было видеть, как в них оживают лица прошлого. Мы учили, как касаться памяти, не оставляя следа. Как слушать, но не слышать. Как помнить, не принимая в себя чужого.
Сефир молчал, но иногда клал на мою ладонь табличку с вырезанным вопросом. Тамир всё чаще смотрел на меня, как будто уже знал, через что я пройду. А Лин… Лин вечно смеялась, но её глаза ловили слишком многое.
На третий день в Школе Памяти меня позвал Элэстир.
— Пойдём. Настало время.
Он не уточнил — чего именно. Только протянул мне перчатки, мягкие, из шершавой пепельной ткани.
— Зачем они? — спросила я, натягивая их с трудом: будто не мне, а другой предназначались.
— Они помогут не прикоснуться слишком глубоко. Если захочешь вернуться — не снимай их.
Мы шли долго по коридору, стены которого были покрыты резьбой — не из камня, а из того, что напоминало слоистую ткань с вкраплениями света. Каждый шаг отдавался гулом в груди. Мои ладони под перчатками вспотели. Сердце стучало быстро, дробно. Внутри будто дрожала пружина.
В конце пути — арка. Не дверь. Не портал. Арка, за которой колебался воздух — словно вода в жару.
— Входишь одна. Возвращаешься — если вспомнишь, кто ты. — Голос Элэстира стал резче. — Если забудешь... останешься там. Или выйдешь уже не собой.
— А что там? — спросила я.
Он не ответил. Только взглянул — долго, изучающе, с едва уловимой тревогой в глазах. И кивнул.
Я шагнула.
Мир вокруг сменился мгновенно. Не плавно — резко, как выстрел. Сухой щелчок в ушах. И я стояла посреди кухни. Кухни, которую никогда не видела, но знала до боли. Пахло мёдом, печёной тыквой, молоком. На окне — цветы в глиняном горшке. Тени — тёплые, мягкие.
За столом — женщина. Спина её согнута, руки в муке. Когда она обернулась, я ощутила, как из-под груди будто выдернули нить.
— Каэлин, ты опять поздно, — сказала она. Голос был... материнским. Тарвэ? Нет. Но похожим. Слишком.
— Это не моё, — прошептала я, но губы не слушались.
— Запомни, дитя. Я — ты. Ты — я. Мы плели венки у водяного корня, ты смеялась, пока не села голосом. Помнишь?
Картинки — чужие — полились, как поток: руки в траве, голос в песне, чья-то смерть, чья-то потеря.
Я закричала. Внутри всё содрогнулось, и в груди что-то вспыхнуло. Свет — не внешний, внутренний. Яркий. Горячий.
— НЕТ! — выдохнула я, вырываясь, отталкивая видение.
Мир зашатался. Кухня исчезла. Я упала на каменные полы зала — всё ещё дрожащая, мокрая от пота, с пылающей грудной клеткой.
Элэстир склонился рядом.
— Ты вышла. Целой?
Я молча кивнула. Голос пропал.
Он помог подняться. В его прикосновении было что-то очень настоящее — не наставническое, а почти... человеческое.