Выбрать главу

— Ясновельможный пан! Смилуйтесь надо мной. Сделайте теперь уж… так… без денег…

Капровский рассердился:

— Раз у тебя нет денег, нечего было тащиться сюда, надоедать мне и отнимать у меня время… Ну-ка, убирайся! Иди с богом!

Кристина замерла от ужаса. Можно было подумать, что гнев адвоката лишил ее способности говорить и двигаться. Она страшно испугалась. Он гонит ее! А выгонит, значит ничего не сделает, а если ничего не сделает, то что же будет с Пилипком и с деньгами, уже отданными ради него?

Она подняла свою дрожащую, покрытую темной, сморщенной кожей, всю в шрамах, руку к груди, а пальцы, искривленные, изуродованные ревматизмом, с побелевшими ногтями, сунула за сермягу, точно хотела что-то вынуть из-за пазухи. Но опять замерла. Она вспомнила Антоська. Боже мой! Ведь это его деньги, и он тоже ее сын, как и тот. Она вспомнила его строгий взгляд и суровый, решительный голос, каким он говорил ей тогда, чтобы она не отдавала его денег, ни за что не отдавала, потому что он до смерти ей этого не забудет! А что, если действительно не забудет и сердце свое от нее отвратит? Но тот, другой?

Она оглянулась и посмотрела на Гарбара почти невидящими глазами. Казалось, взгляд ее говорил: «Ты мужчина, ты умнее меня, глупой бабы. Если веришь в бога, спаси, посоветуй!»

Гарбар и сам торопился дать ей совет.

Он прошел на: цыпочках по натертому полу, приблизился к Кристине, с таинственным видом несколько раз толкнул ее локтем в бок и что-то зашептал ей на ухо. Шепча и не переставая подталкивать ее локтем, он, казалось, подсмеивался над ней. Ведь грыненские крестьяне дали куда больше денег, чем она, и еще дадут, Что же тут такого? Раз надо, так надо.

Однако, прислушиваясь к тому, что говорил этот зажиточный и рассудительней хозяин, о котором Кристина была весьма высокого мнения, она все еще колебалась. Мысль об Антоське, об обиде, какую она нанесла бы ему, и о возможной утрате его привязанности сжимала ей сердце, удерживала руку.

Внезапно подняв взор, она увидела детскую головку, которая смотрела на нее с висевшей на стене картины синими, как цветы льна, глазами. Эти ясные детские глаза, точно луч, преломившийся в стоячей воде, приковал к себе взгляд крестьянки, не имевшей на свете ничего-ничего и никого, кроме своих детей, которых она собственной кровью вскормила и сама вырастила. Одна. Никто ей не помогал. Эти синие, как цветы льна, глаза, смотревшие на нее с картины, напомнили ей Пилипка: и он был такой же пухленький, такой же розовенький, когда был маленьким, пока его не истощила лихорадка, которой он хворал пять месяцев… Ну, вылитый Пилипчик…. Боже ж мой, боже! Ведь она пришла в город, чтобы повидать его… Море тоски залило ей грудь. В ее изнуренном теле и попранной душе все еще бушевали страсти, когда-то зажигавшие пламенем ее черные глаза, обращенные к возлюбленному; она вздрогнула, руки затрепетали, и яркая краска залила увядшее лицо. Со вздымающейся грудью и огненным румянцем на щеках она отошла к стене и, отвернувшись, вытащила из-за пазухи грубый нитяной чулок, перевязанный веревочкой. Она долго-долго развязывала его, но, несмотря на волнение, осторожно вынула оттуда пожелтевшие бумаги, затем, снова повернувшись лицом к комнате и стуча грубыми башмаками, подошла к письменному столу. Звон высыпанных на стол медных денег разнесся по всей комнате.

Капровский смотрел, подбрасывая в руках золотую цепочку часов, и смеялся.

— Ну, и деньги! Тридцать, двадцать, пятнадцать, пять и даже три копейки… всего полно! Ха-ха-ха-ха! И где ты, баба, набрала таких денег?

Рассыпанные по столу монеты своими потемневшими ликами ясно говорили: «Это за то, что целый день полола пшеницу, а это за два дня жатвы, это — носила воду на коромыслах, доила арендаторских коров, дергала гречиху, копала картофель, сгребала сено… девятнадцать лет… девятнадцать лет, девятнадцать, лет!..»

Неодушевленные предметы могут о многом рассказать. Деньги, высыпанные Кристиной на письменный стол, говорили о челе, орошаемом потом, о целый день согбенной спине, о босых ногах, об израненных, опухших руках; о том же рассказывали и скомканные бумажные рубли, серебряные и медные монеты, с глухим звоном падавшие на дно ящика письменного стола. Этот нестройный, но характерный звук был как бы заключительным аккордом элегии.

Но хотя Капровский знал, что слово «рококо» означает стиль, в каком возводятся здания, он ничего не понимал в поэзии неодушевленных предметов. Перед ним, словно наяву, промелькнула рыжая борода ростовщика, ожидающего уплаты процентов, в ушах прозвучал голосок сирены, распевающей на подмостках кафе свое чарующее: «Мяу, мяу, мяу!» Губы его дрогнули в полунасмешливой, полудовольной улыбке, и он почувствовал, что снова обнимают его ноги.