Выбрать главу

Где же ты сейчас, юный герой Павлик Морозов, который не испугался восстать против родного отца? Где ты, могучий Тарас Бульба, который за волю и свободу положил, пристрелил, что собаку, свое родное, кровное дитя? Где ты, добрый сельский наставник Лобанович, который ради той же воли и свободы бросил любимую? Заступитесь же и за меня, защитите и мою волю и свободу. Это же и вам под ноги в уличную пыль брошено яблоко раздора и войны. И не яблоко даже, а недогрызок слюнявый. И вы вместе со мной сейчас будете его жрать. Так заступитесь хоть сами за себя, благороднейшие из благороднейших, смелые из смелых. Постойте за себя.

Слабо, слабо! Ложь и обман в вас и ваших книжках. Величайшая неправда из всех существующих на свете неправд. И за эту вашу сладкую отменную ложь гениев, за эту вашу отравительную неправду лягут еще тысячи и тысячи, миллионы. И среди них и мой друг Данилюк. Я обвиняю вас. Но это позже, позже

А в ту минуту я будто услышал, как помирает от сумасшедшего хохота, хохочет надо мной Вий. И сам сошел с ума. Выплюнул огрызок, что затолкали уже мне в рот, и начал есть песок, куриное говно, что в песке валялось, жрал. Голову поднял и b глаза им смотрю, и на улицу Интернациональную, на улицы Ленина и Советскую.

А на Интернациональной улице, как и на улицах Ленина и Советской, — сады, сады, сады. И все яблони, яблони. Да все в яблоках, яблоках, таких огромных и сладких. Жру куриное говно, что сахаром хрумкаю. Все от меня, как горох, врассыпную.

— С ума сошел, сбесился.

А я и впрямь, как бешеный. Любого из них и не только из них, кто бы на зуб ни попал в ту минуту, вместе с потрохами съел бы. Все изгажено и пусто во мне, хотя живот от песка и куриного помета вниз уже потянуло. Лицо, рот и все, что на мне, и книжки за пазухой — в песке, помете и блевотине. В глазах красно, по красному яблоку в каждом. И голова будто перезрелое красное яблоко, без зернышек только, пустая и горячая, обруч мне на голову надо, чтобы она не щелкнула, не лопнула от пережога. Связать меня в ту минуту надо было, чтобы не натворил я беды. Огонь мне уже мерещился. Мерещи­лось, как красно занимаются огнем хаты, как пылают уже на углу трех улиц костры из Гоголей и Коласов. Ничего, хорошо горят классики, когда неклассики поддают жару.

Я то яблоко с улицы Интернациональной помирать буду — буду помнить. Можно считать, что именно из-за него я вступил в войну. И не только я, все мы, что сидим сейчас, осененные звездами, возле копанки бабы Дубашихи, а также все другие, кого и нет сейчас с нами, но кто выселен в чистое поле из собственных хат, согнан с отравленной борьбой с заморскими раками и жуками земли, вкусили от того яблока. Кто съел целиком, кто на всю жизнь попро­бовал.

Эх, яблоко, куда котишься?

Попадешь ко мне в рот, не воротишься.

Потому сегодня мы тоже невозвратны уже. Дай бог возвратить нам, воз­родить наших детей, что еще во чреве матери вкусили от того яблочка.

Эх, яблочко, да с боку зелено.

Нам не надо попа, надо Ленина.

С одной яблони все мы. Мы сами и есть те яблоки. Что бы ни говорили, а яблоко от яблони все же недалеко откатывается. Хватит, поиграли в слова, пора бы и признать это. Это я думаю и говорю сегодня, будучи крепок задним умом, когда через несколько минут, полчаса-час всем нам, кто проводил те давние вечера возле Дубашихиной копанки, а кое-кому и из тех, с кем мы воевали тогда, предстоит взять на плечи домовину с телом Данилюка и предать земле. Предать земле. Похоронить наше счастливое детство.

В нашем доме покойник. Давно. Только мы не признаемся в этом, не хотим выносить сор из избы. В хате уже нечем дышать, а мы все прячем своего покойника. Селянская привычка: только б другие не чуяли, а мне не воняет. Наша хата онемело мертва еще с фундамента, с той самой ночи, когда мы так весело расстались с ней, когда наши сотки выстлали белой бумагой отречения с чужими, невидимыми нашему оку письменами на ней. Может, именно той ночью у нашей хаты отнялся язык. Она онемела от нашего ликую­щего предательства, от нашей осененности звездами в то время, как по нашей земле растекалась, ползла отрава. Захватывала молодой еще бетон фундамен­тов, не улежалые в стенах, плачущие живицей и родным лесом бревна. Мы смотрели далеко вперед и в копанку перед нами. И не видели, не могли видеть впереди креста, а в копанке — нашей братской могилы. Может, наши хаты в ту ночь тоже заглянули куда-нибудь сквозь смотровые щели звезд и увидели, узрели бездну — день сегодняшний. Звезды испепелили язык, выжгли у хат нутро. Немота хат, наша глухота и слепота навсегда развели нас. И сегодня мы не понимаем своих хат, хаты не понимают нас. Мы лишены слуха, зрейия и речи. У нас остался только инстинкт. И кто знает, куда он нас выведет. Одно мы знаем твердо: в нашей хате покойник. И сегодня его уже никуда не спря­чешь. Его надо хоронить. Хотя покойник тот — сама наша хата. Смерть справила новоселье в наших хатах.