за Гансом наблюдает.
Журчит, мурлыкает в ладонь
гармоника губная.
А Гансу кухонный огонь
камин напоминает.
Как в фатерланде он давно
поленья жег в камине,
и пил он рейнское вино,
и водку пил на тмине…
Потом повесил автомат
на жилистую шею.
Потом притопал в Сталинград
и вмерз с дерьмом в траншею.
Потом он брел через Москву,
глаза в брусчатку пряча…
Потом, грызя свою тоску,
задумываться начал…
И вот пришел тот самый час,
еще чуть-чуть осталось,
когда колеса застучат:
"Нах хауз, Ганс, нах хауз…"
И Ганс, за много лет впервой
почуя вкус надежды,
трясет в такт песни головой,
к борщу капусту режет.
Стоят вдоль насыпи столы,
гудит веселья хаос.
Кипят походные котлы:
"Нах хауз, Ганс, нах хауз…"
И сердцу хочется добра.
И, увидав мальчишку,
Ганс извлекает из ведра
большую кочерыжку.
Встряхнув в ладони сладкий груз
и дернув челкой рыжей,
он крикнул: "Битте! Кушаль, рус!" -
и бросил кочерыжку…
Ванюшка вырос без отца…
Январь сорок второго. Роддом.
Веселого мальца
Бог дал тебе, Петрова! -
сказала няня, принеся
басистого младенца.
— Не плачь. Ведь жизнь еще не вся.
— Куда ж мне с ними деться?
Ведь он — седьмой!
А мой-то, мой
ушел сам, добровольно…
— Ты, мил-подруга, тут не вой,
и так кричат довольно.
Всех бабьих слез не оботрешь…
А парня как же назовешь?
Малец-то без изъяна!
— Пусть в честь отца — Иваном…
Он вырос в бедности войны
и голода знал страхи.
С братьев донашивал штаны,
донашивал рубахи…
Случалось, и не раз, хлебать
такую затируху,
Что нынче даже вслух назвать -
не то, чтоб съесть, — нет духу.
Едва сумел сойти с крыльца
ступенькою крутою,
а знал уже, что без отца
растет он сиротою.
Иван однажды мать спросил:
— А папка где наш, мама?
— Погиб…
— Неправда!
— Правда, сын…
Не верил. Ждал упрямо.
Встречать ходил все поезда,
мерз, стоя у откоса.
Стучало сердце: "Да, да, да…"
"Нет, нет…" — в ответ колеса…
А если окликал: "Сынок!"
его солдат проезжий,
к нему кидался со всех ног
с отчаянной надеждой.
И снова мчались поезда,
и снова у откоса
стучало сердце: "Да, да, да…"
и нет-нет-нет — колеса…
И получил на свой вопрос
Иван ответ суровый.
Друг батькин фронтовой привез
известие Петровым.
Все рассказал он про отца,
табак на кухне тратя,
как был до самого конца
с Петровым в медсанбате,
как тот стонал:
"Не выжить мне!.."
и прошептал, слабея:
— С-под сердца вот,
свези семье…
Даю наказ тебе я…
И вынул из тряпицы гость
кривой кусок металла.
Вложил его Ванюшке в горсть,
и горсть горячей стала…
Он рос. И мысль росла одна,
и в ней он укреплялся:
все беды принесла война,
фашисты, фрицы-гансы…
А "гансы" возводили цех,
ходили без конвоя,
и долетал их резкий смех
до нашего героя.
И с перетянутой струной
растущей в тайне мести
бывал он как глухонемой
и цепенел на месте.
На первый ряд садился он
в кинотеатре душном,
сжимая в кулачке патрон -
любимую игрушку.
И если погибал герой
военного сюжета,
рождался у Ивана свой
сюжет в ответ на это.
И в нем, конечно, был он сам
отчаянным героем,
и пулемет его чесал
фашистов строй за строем…
А после пленных видел строй,
совсем не страшных "гансов",
сжимал патрон в кармане свой,
и сам в комок сжимался.
Шагал в колонне пленных Ганс,
худющий — глянуть тошно…
И мать Ивана как-то раз
дала ему картошки.
И бабы с русской простотой,
презрев войны разлуки,
совали что-то им порой
в протянутые руки.
И в детской раненой душе
мешалось все, болело.
Не знал он, как свершит уже
обдуманное дело.
И сон, один и тот же сон
преследовал Ивана:
Ганс, до зубов вооружен,
палит в него с экрана.
И защищаясь от свинца
единственным патроном,
он звал, безгласно звал отца,
будил полдома стоном.
И наступил тот самый час.
Гудит веселья хаос.
Колеса скоро застучат:
"Нах хауз, Ганс, нах хауз…"
И вот, в приливе добрых чувств,