И он становится серьезным апологетом документальной литературы. Он полагает, что, действительно, XX век — это тот материал, для которого оскорбительны все художественные приемы. Лев Аннинский тогда написал: «Какие тут нужны еще домысел, вымысел, сгущение и типизация, когда материал кричит?». Подходить к этому — это все равно что гримировать окровавленный труп. Это надо только фиксировать.
И Алексиевич — прямая ученица Адамовича. Белоруссия все-таки, наверно, одна из самых травмированных стран по итогам Второй мировой. Действительно, каждый четвертый погиб. Можно там много вслед за Василем Быковым ревизовать сейчас партизанскую историю Белоруссии, судить о том, что и партизаны сами очень часто навлекали расправы на эти деревни. Но сейчас такие разговоры потянут, чего доброго, на реабилитацию нацизма, а когда-то Быков писал об этом в открытую, за что подвергался травле на родине. В общем, это очень трагический, очень раскаленный материал, и естественно, что в этом непреодоленном пространстве, пространстве, где травма не преодолена, Алексиевич унаследовала как бы эту боль страны, она ее носитель.
Первой ее книгой, которая принесла ей тогда еще всесоюзную славу и премию Ленинского комсомола, была книга «У войны не женское лицо». Это были записи, в основном тоже сугубо документальные, с минимумом авторской публицистики, женщин, которые на войне были или санитарками, или были в действующей армии напрямую: снайперами, летчиками и так далее.
Количество физиологических подробностей чудовищных там зашкаливало, тоже отчасти потому, что женщина вообще более чутка к физиологии: я надеюсь, в этом никакого сексизма нет, но она, что ли, более физиологична, она больше связана с истоком жизни, она острее чувствует боль, смерть. Это все для нее невыносимо.
В чем была принципиальная новизна книги Алексиевич? Это же конец советской империи, и в это время вдруг выясняется, что никакие лозунги, никакие патриотические гипнозы не отменяют этого ужаса, не заставляют о нем забыть. Более того, иногда начинаешь думать, что на войне нерационально распоряжались людским ресурсом, что женщинам на войне нечего было делать, как писал Борис Слуцкий, «лучше бы дома сидели», что эти травмы обезображивают их (психически прежде всего) навеки, что реабилитации нет. Ну то есть это была та правда о войне, та степень правды о войне, в том числе и физиологической, к которой читатель не был готов.
Давайте тогда зададим вопрос самый страшный, вопрос, который, собственно говоря, до сих пор остается неразрешенным. Она сказала эту правду. Зачем? Для того чтобы это было сказано, для того чтобы это было зафиксировано в целях чисто исторических? Многие считают, что ее не надо говорить. Потому что многие считают, что человек должен быть идеей заряжен и ради идеи должен отдавать свою жизнь. И здесь мы входим в неразрешимое противоречие, потому что здесь есть действительно такая фундаментальная духовная скрепа. Россию держат всегда две духовных скрепы. По одной ударил Александр Солженицын, написав «Архипелаг ГУЛАГ», — это скрепа тюремная. И мало того, что зеки стали отдельной нацией, но больше того, и нация стала зеками. Они живут по тюремным законам, у них тюремные правила, тюремная лексика. По этой скрепе Солженицын ударил, и это дало ему Нобелевскую премию, но стоило ему родины, ему пришлось уехать.
Значит, Алексиевич ударяет по второй — во имя родины можно все. Это такое даже не победобесие, как сейчас иногда говорят, и даже термина «родинобесие» нет, он невозможен, но война списывает все, а родина оправдывает все. Ради родины и ради победы все можно. И действительно, такая война, война тотальная, где действительно уже все резервы бросаются в бой, тут, наверно, невозможно рассуждать о гуманизме. Как тюрьма пронизывала всю лексику этого общества, так война пронизывала всю его идеологию. Поэтому Алексиевич и воспринимается многими как предатель. Я когда-нибудь обязательно напишу книгу «Предательный падеж», потому что в России же предателем объявить — это милое дело, это клеймо, которое просится на любого, кто хоть как-то расходится с режимом.