Выбрать главу

Великий или убогий, роющийся в книгах, разрушающий, отказывающийся от святости; хохочущий во всю глотку или перешедший в неартикулированный крик, сделавшийся особо отобранным словом или обдуманным молчанием — невредимый язык устремляется к знанию, а не к разрушению. Но кто не знает о существовании литературы, запрещенной из-за того, что она задает вопросы, опозоренной из-за того, что она содержит критику, вымаранной из-за того, что она альтернативна? А сколько людей было возмущено мыслью об уничтожившем себя языке?

Работа со словом возвышенна, думает старуха, ведь она созидательна; она создает смыслы, обеспечивающие наши различия, наши человеческие различия — то, чем жизнь каждого не похожа ни на какую другую.

Мы умираем. Возможно, в этом и есть смысл жизни. Может быть, этим наша жизнь измеряется.

Однажды к старухе пришли и задали вопрос. Кто они, эти подростки? Что они поняли из этой встречи? Что они услышали в ее последней фразе: «Птица в твоих руках»? Слова, захлопывающие дверь, или отпирающие засов? Возможно, они услышали следующее: «Это не мое дело. Я старуха, я негритянка, я слепа. Моя мудрость сейчас в том, что я знаю: я не могу помочь вам. Будущее языка принадлежит вам».

Вот они стоят. Допустим, у них в руках ничего нет. Допустим, этот приход был всего лишь уловкой, хитростью, чтобы впервые в жизни о них заговорили, чтобы восприняли их всерьез. Попытка вторгнуться во взрослый мир, в миазмы речей, о них и ради них, но никогда не обращенных к ним. Их одолевают неотвязные вопросы, среди которых тот, что они задали: «Живая или мертвая птица у нас в руках?» Возможно, вопрос означал: «Может ли кто-нибудь сказать нам, что такое жизнь? Что такое смерть?» Это вовсе не уловка и не глупость. Прямо поставленный вопрос заслуживает ответа мудрого человека. Старого человека. А если старый и мудрый человек, проживший жизнь и стоящий перед лицом смерти, тоже не может ответить, то кто же даст ответ?

Но она не отвечает; она хранит свою тайну, доброе мнение о самой себе, свои афористичные высказывания, свое несравненное искусство. Она сохраняет дистанцию, увеличивает ее и скрывается в своем одиночестве, в утонченном, привилегированном мире.

Больше она не говорит ни слова. Это глубокое молчание. Глубже слов, произнесенных ею. Тишина заставляет их волноваться, и вот, в раздражении, они заполняют ее наскоро придуманным языком.

Существуют ли речь, слова, — опрашивают они ее, — которые ты можешь дать нам, чтобы они помогли нам пробиться; сквозь dossier ваших неудач? Сквозь ваше воспитание, то, которое вы только что дали нам и которое не воспитание вовсе, потому что мы все время внимательно следим как за тем, что вы сказали, так и за тем, что вы сделали? Через барьер, который вы поставили, отделив благородство от мудрости?

У нас в руках нет птицы, ни живой, ни мертвой. У нас есть только ты и наш важный вопрос, Неужели ты не догадалась, что в руках у нас ничего нет? Разве ты не помнишь собственной юности, когда язык был бессмысленным волшебством? Когда то, что ты говоришь, может не иметь значения. Когда воображение стремилось постичь недоступней? Когда вопросы так мучительны, что весь дрожишь от ярости незнания?

Должно ли наше сознание начать сражение с теми героинями и героями, с кем ты уже сражалась и проиграла, не оставив для наших рук ничего, кроме того, что ты воображаешь в них? Твой ответ хитроумен, но его хитрость запутывает нас и заставляет запутывать тебя. Твой ответ неприличен своим самодовольством. Он похож на телевизионное выступление, лишенное смысла, если в наших руках ничего нет.

Почему ты не подошла, не коснулась нас чуткими пальцами, оставив иронию, оставив нотации до тех пор, пока ты не узнаешь, кто мы. Неужели ты с таким презрением восприняла нашу уловку, наш modus operandi, что не поняла — мы тщетно пытались завладеть твоим вниманием? Мы молоды. Незрелы. Всю свою недолгую жизнь мы только и слышим, что должны нести ответственность. Что это может означать в мире, обернувшемся катастрофой, где, как сказал поэт, «ничто не нужно объяснять, поскольку поднято забрало». То, что мы унаследовали, оскорбительно. Ты хочешь, чтобы у нас, как у тебя, были старые, пустые глаза, которым доступно лишь жестокое и банальное? Ты думаешь, мы так глупы, чтобы позволить снова и снова обманывать себя видимостью государственности? Как ты смеешь говорить нам о долге, когда мы глубоко отравлены вашим прошлым?