– Что это за дата? – забеспокоился Минич.
– Как это, что за дата? Седьмое июля, прокурор.
– В тот славный день партизаны подняли в Сербии восстание против оккупантов.
– В тот день, прокурор, ни в Бела Цркве, ни в радиусе пятидесяти километров вокруг нее не было ни одного немца. Ваши стреляли в сербов, в своих соседей.
– Мы стреляли в фашистских прислужников, жандармов Недича.
– И это не так. Правительство Недича было сформировано в конце августа, а тех несчастных жандармов убили в начале июля.
– Ну так и что?! – парировал Минич. – Они были жандармами… старый строй, буржуазия.
– Вот, теперь вы ближе к истине, – усмехнулся генерал. – Они были убиты только за то, что были для коммунистов символом довоенной власти и державы, а вы поставили себе целью воспользоваться оккупацией страны для переворота, для осуществления ваших революционных целей.
– Еще раз предупреждаю, что вы грубо и недопустимо нарушаете те права, которые предоставлены вам как обвиняемому, – решительно произнес судья Джорджевич.
– Тогда, когда я вел самую суровую борьбу против немцев, итальянцев, усташей и баллистов,[18] коммунисты начали уничтожать офицеров, священников, судей, крупных хозяев на селе. Так, они убили капитана Дерока, учителя Машича, протоиерея Лазара… забыл его фамилию. А также крупного торговца Чеду Милича, судей Лазаревича и Бакича. Кстати, генерала Иличковича и его жену, она была русская, убил его собственный племянник. Разумеется, по приказу Коммунистической партии. Капитана Ковачевича убили сыновья-коммунисты, один из которых позже стал партизанским генералом. Вот, еще вспомнил учителя Анджелича. Он был коммунистом, но умным человеком. Его убили собственные товарищи по партии из-за того, что он выступил против братоубийства и превращения национального сопротивления во взаимную резню. В моем архиве хранится список, включающий более ста глубоких ям, оврагов, колодцев, ставших в результате коммунистического террора с осени сорок первого по весну сорок второго года местами массовых захоронений. В этом списке значится и…
– Вы грубо лжете! – прокурорский палец нацелился на него. – Ничего этого не было.
– В этом списке, прокурор, значится и «Собачье кладбище» под Колашином. Ваши герои у всех убитых вынули сердца и вложили их в руки своим жертвам. Затем вы…
– Это что же вы непосредственно ко мне обращаетесь? – Минич встал. – Вы лично меня обвиняете?
– Не вас лично, а вашу партию, развязанную вами резню, ваше обвинительное заключение. Я их обвиняю… И не прерывайте меня. Я забыл, о чем говорил.
– О «Собачьем кладбище», – сказал защитник Иоксимович.
– Да, правильно. Спасибо. В довершение всего они убили еще и собаку, распяли ее на кресте и написали «Собачье кладбище»! Им было мало того, что они называли собаками своих родственников и соседей, распяв на кресте собаку, они особо подчеркнули свое безбожие, свое отречение от Христа. До коммунистов такой ненависти и озлобленности в нашем народе никогда не было. Разумеется, я всеми этими фактами вовсе не хочу оправдать ни одно из преступлений, совершенных некоторыми негодяями от моего имени. Я и сам их преследовал и наказывал всегда, когда мне становилось известно о таких случаях. К ним у меня не было милости. Партизанам я прощал, но этим – никогда. Я знаю, что на войне…
– Партизанам вы ничего не прощали, – прервал его прокурор.
– Народ знает. Сами партизаны знают. Я и Тито два раза дарил жизнь. А один раз, как мне кажется, и вам, господин Минич!
– Вы нагло и гнусно лжете!
– Все зафиксировано в документах, кроме того, еще живы свидетели. И среди вас, господа судьи, я вижу тех, кто попадал нам в руки. Не было бы ничего удивительного…
– Лишить его слова! – выкрикнул подполковник Янкович, который сидел слева от председателя суда, полковника Джорджевича.
– Не было бы ничего удивительного, если бы в числе судей оказался и Данилович с Жабляка. Он убил ножом мать капитана Бойовича, его судили у меня на глазах. Но капитан Бойович ему все простил, и мы его освободили. Я всегда верил, что добрых людей на свете больше, чем злых, и поэтому никогда не наказывал раскаявшихся. Знаю, что в любой войне, и между разными государствами, и в гражданской противоборствующие стороны редко бывают милосердны друг к другу. Но я знаю и то, что моя совесть чиста, потому что нет другого человека, а уж тем более среди тех, кто возглавлял борьбу партизанскими методами, кто на моем месте мог бы остаться верным и своей совести, и своему долгу, и своей душе. Многие подчиненные мне командиры говорили, что было бы лучше, если бы моими войсками командовал патриарх Гаврило, а я бы занимал место патриарха. Основой такого мнения была моя способность и мое желание примиряться и прощать, в чем я шел даже дальше самых праведных христиан. Если бы и партизаны были такими, немцы и усташи пострадали бы от нас гораздо больше, а сотни тысяч почивших сербов были бы сейчас с нами. И, господа, не было бы никакой необходимости, чтобы наш Белград освобождал генерал Толбухин, а не мы. Но так не случилось, а я оказался в ужасном положении, когда и меня, и мою армию, и мой народ за предательство судят предатели, за преступления – преступники. Только из обвинительного заключения я узнал…