Выбрать главу

Преодолевая один за другим лестничные марши, он заметил, что бывало с ним крайне редко, и ветхий ковер, сходящий на нет, и выцветшие обои в пятнах сырости или в прямоугольных обводах — там, где раньше висели картины, и что по углам бумага отошла и топорщится, и что с потолка отвалился кусок штукатурки… Вид самой комнаты не добавлял радости в этот злополучный час. Продавленный диван чуть позже вечером послужит ему кроватью, один из столиков скрывал в себе умывальник, одежда и обувь валялись вперемешку с книгами, на корешках которых был оттиснут золоченый герб колледжа; украшением служили развешенные на стене фотографии мостов, соборов и групповые снимки плохо одетых молодых людей, сидящих в несколько рядов на каменных ступенях. Обшарпанная мебель, выцветшие занавески и никаких признаков роскоши или хотя бы хорошего вкуса, если не считать дешевых томиков классики на книжной полке. Единственным предметом, проливавшим свет на характер владельца комнаты, была жердочка поперек окна, размещенная там ради свежего воздуха и солнечных лучей, на которой скакал туда-сюда ручной и, по-видимому, дряхлый грач. Птица, в ответ на нежное поглаживание шейки, устроилась на плече Денема. Он зажег газовый камин и в мрачном расположении духа стал дожидаться ужина.

Через несколько минут маленькая девочка просунула в дверь голову:

— Ральф, мама спрашивает, ты не спустишься? Дядя Джозеф…

— Пусть принесут ужин сюда, — отрезал Ральф, после чего она поспешила исчезнуть, оставив дверь приоткрытой.

Денем подождал еще несколько минут, в течение которых он и грач смотрели на огонь, тихо выругался, кинулся вниз, перехватил горничную и сам отрезал себе кусок хлеба и холодного мяса. Пока он добывал пропитание, дверь столовой распахнулась, «Ральф!» — послышался голос, но Ральф даже не обернулся, он уже мчался к себе наверх с тарелкой. Поставил ее на стул и стал торопливо и с жадностью есть, что отчасти объяснялось гневом, отчасти голодом. Значит, мать не намерена с ним считаться, его не уважают в собственной семье, за ним посылают и обращаются как с ребенком! Он стал вспоминать, с нарастающим как ком чувством обиды, что почти каждое его действие, с тех пор как он вошел в комнату, было с боем вырвано из цепкой системы семейных правил. По справедливости, он должен был сейчас сидеть в гостиной и описывать свои вечерние приключения или слушать о вечерних приключениях других; саму комнату, свет газового камина, кресло — все приходилось отвоевывать, несчастную птицу — половина перьев повыдергана, лапу чуть не оторвал кот — удалось спасти, несмотря на все возражения, но больше всего раздражало домашних его стремление к уединению. Ужинать в одиночестве или уходить к себе после ужина — это уже отступничество, за это право приходилось бороться всеми подручными средствами, действуя где хитростью, где напором. Что ему менее противно — обман или слезы? Но по крайней мере, думать ему не запретят и не вырвут у него признания, где он был и кого видел. Это только его касается, и это действительно шаг в правильном направлении, — так постепенно, раскурив трубку и покрошив грачу остатки еды, Ральф сменил гнев на милость и стал обдумывать планы на будущее.

Сегодня он сделал шаг в верном направлении, потому что давно собирался завести дружбу с людьми вне семейного круга, точно так же он запланировал изучать этой осенью немецкий и писать обзоры книг по юриспруденции в журнале мистера Хилбери «Критическое обозрение». Он всегда все планировал заранее, с детства. От бедности и еще оттого, что был старшим сыном в многодетной семье, он привык смотреть на осень, зиму, лето и весну как на этапы некоего длительного мероприятия. Хотя ему не было еще тридцати, эта привычка планировать все заранее наложила свой след: над бровями его уже заметны были морщины, вот как сейчас например. Однако вместо того чтобы посидеть и поразмышлять, он поднялся, взял картонку с надписью крупными буквами НЕ ВХОДИТЬ и повесил ее на ручку двери. Сделав это, он заточил карандаш, зажег настольную лампу и раскрыл книгу. Но все не мог сесть за работу. Он погладил грача, раздвинул занавески и глянул в окно на город, раскинувшийся вдали в туманном сиянии. Он посмотрел сквозь дымку в сторону Челси, задумался о чем-то и вскоре вернулся к столу. Но даже косноязычие ученого трактата о гражданских правонарушениях не спасало от посторонних мыслей. Глядя на эти страницы, он видел за ними просторную гостиную, женские силуэты, слышал приглушенные голоса, чувствовал даже запах кедровых поленьев, полыхающих в камине. Он мысленно расслабился, и из подсознания стали всплывать сцены, запечатлевшиеся в тот момент помимо его воли. Он вспомнил слово в слово закрученную фразу мистера Фортескью, вплоть до интонации, и зачем-то стал повторять все, что тот говорил про Манчестер. Затем подумал о доме Хилбери: а есть ли там еще такие же залы, как эта гостиная, и затем, без всякой связи: какая красивая у них должна быть ванная, и какая спокойная и неспешная жизнь у этих ухоженных людей, которые наверняка все еще сидят в той самой комнате, только одеты иначе, и мистер Эннинг уже пришел, и тетушка, которая переживает из-за треснутого стекла на отцовском портрете. Мисс Хилбери переоделась («Хотя и это платье симпатичное!» — услышал он слова ее матери) и беседует с мистером Эннингом (тому лет сорок с лишним, и вдобавок он лысый) о литературе. Мирная, приятная картина, и такое умиротворение разлилось по всему его телу, что книга сама собой выскользнула у него из пальцев, и он совсем забыл о том, что время, отведенное для работы, утекает с каждой минутой.