Он уже не мог остановиться. Удовольствие было страшным, невыносимым. Когда волна накрыла его, он излился в неё долгим, мучительным потоком, и почувствовал, как вместе с семенем уходит душа — тонкой струйкой, как дым.
Марта задрожала, принимая это в себя, и в тот же миг свеча у ног гроба вспыхнула снова — ярко, синим пламенем.
Она лежала на нём ещё минуту, целуя шею, и каждый поцелуй оставлял лёгкий след — как от укуса.
Потом встала, накинула сорочку, подошла к гробу и тихо сказала покойнику:
— Спасибо, тату… Теперь ты свободен.
И в этот миг Фома увидел невозможное: тело сотника в гробу осунулось, почернело, рассыпалось прахом за считанные секунды. Только кости остались да одежда.
Марта повернулась к нему, улыбнулась уже по-настоящему — страшно и ласково.
— А ты, Фомо, теперь мой. Навсегда. Душой и телом. Идёшь со мной… туда, где нет петухов и рассвета не бывает.
Он хотел встать, убежать — но тело не слушалось. Она подошла, взяла за руку, подняла легко, будто пёрышко.
Дверь горницы отворилась сама.
За ней была не ночь и не дождь — а тьма густая, живая, шевелящаяся. И в той тьме мерцали зелёные глаза — десятки, сотни.
Фома шагнул за ней.
А утром бурсаки, те трое, что вышли из хлева на дрожащих ногах, нашли горницу пустой. Гроб пустой. Прах на дне. Псалтырь раскрытый на полу. И на странице кровавым пальцем выведено:
«Не ищите. Он уже дома».
P.S. С тех пор по хуторам идёт шёпот: кто попроситься ночью на постой к вдове сотниковой — тот утром уйдёт счастливейшим человеком на свете, с воспоминанием о неземном блаженстве, либо не уйдёт вовсе. И станет тенью в её свите, блуждающей под луной...
P.S.S. С тех пор Фому Бойко никто не видел. Только иногда, в полнолуние, на том хуторе слышат мужской голос — сильный, молодой — читает псалмы. Читает до первых петухов.
А потом — тишина.
И зелёные глаза в окне...
Конец