Выбрать главу

Ужинать поляк не пожелал, молча покачав в воздухе своей макси-лапой, но, нарезая курицу в кляре с пряными травами, я чувствовал на себе его взгляд — скорее всего, он гадал, как в такой момент кто-то может жить обыденной жизнью. Те же чувства испытал и я, когда умерла моя мать. Хоронили ее днем в субботу, в ноябре. Даже для Северной Каролины день выдался необычно теплый, и на обратном пути из церкви мы проходили мимо людей, которые, как будто ничего не случилось, возились у себя в палисадниках. Один парень вообще разделся до пояса. «Ну это совсем ни в какие ворота!» — сказал я моей сестре Лайзе и даже не вспомнил о тех похоронных процессиях, которые до этого попадались мне самому на протяжении многих лет, — попадались, а я, несмотря ни на что, смеялся или кидался камнями в дорожные знаки, или пытался встать во весь рост на велосипеде. А теперь сижу тут и ем, и ничего: вообще-то вкусно. Главное преимущество этой авиакомпании — мороженое на десерт после ужина. Ванильные шарики уже в вазочке, а чем посыпать, выбираешь сам из великого множества вариантов. Я заказываю карамель и толченые орешки, и стюардесса при мне накладывает их ложкой.

«Мистер Седарис, вам подливки достаточно или еще добавить? — спрашивает она. — А взбитых сливок точно не хотите?» Прошло много лет, прежде чем я набрался отваги и попросил добавки, а когда попросил, почувствовал себя полным кретином: «Как вы думаете, э-э… в общем, можно ли мне взять еще одну порцию вот этого?»

«Разумеется, можно, мистер Седарис. Можете попросить и третью порцию, если хотите!»

Вот вам бизнес-элит. Отдай за билет восемь тысяч долларов, и если захочется мороженого на лишние тринадцать центов, достаточно только попросить. Вес равно что купить тележку для гольфа и получить в придачу парочку подставок под мяч, но все же приятно. «Бог ты мой! — говорю я. — Спасибо!»

В те годы, когда я не осмеливался просить добавки, свое мороженое я смаковал: каждую крошку кешью или грецкого съедал по отдельности, как склевывала бы их птица. Потом, покончив с орехами, слегка откидывал кресло и приступал к карамели. Когда же от мороженого не оставалось и следа, я возлежал уже в горизонтальном положении и смотрел кино на персональном экране. Пульт управления креслом находится на общем подлокотнике. Я научился управляться с ним только через три или четыре рейса, не раньше. Например, в ту самую ночь я безуспешно жал на кнопки, гадая, отчего они не действуют: ноги кверху, ноги книзу, приподнять подголовник, опустить подголовник. Я уже собирался вызвать стюардессу, но тут покосился вправо и увидел, что поляк поневоле то откидывается вместе с креслом, то сгибается. Тут до меня дошло, что я перепутал пульты. «Простите, я не нарочно», — сказал я. А он помахал своей рукой-сковородой примерно так, как мы, когда говорим: «Не беспокойтесь, ничего страшного».

Когда опустевшую вазочку убрали, я стал перелистывать журнал авиакомпании — тянул время, пока сосед немного придет в себя и сможет задремать. Пытаясь продемонстрировать свою тактичность, я уже пропустил первый цикл фильмов, но сомневался, что моего терпения хватит надолго. Впереди, в жизнерадостном отделении бизнес-элит, я услышал чей-то смех. То было не отрепетированное «хе-хе», которым отзываешься па анекдот, а нечто более искреннее, на грани гогота. Такие звуки издаешь, когда смотришь в самолете дурацкие фильмы — настолько дурацкие, что в кинотеатре они у тебя, наверное, даже усмешки не вызовут. Думаю, от разреженного воздуха реакция обостряется, причем не только на комедии.

Взять хотя бы моего соседа. Опять заплакал — негромко, но размеренно, и я задался вопросом, наверное, несправедливым: а не переигрывает ли он немного? Покосившись украдкой на его грубо вырубленный, влажный от слез профиль, я мысленно вернулся в свои пятнадцать лет, когда одна девочка в нашей школе умерла от лейкемии — «болезни из "Истории любви"», как тогда часто выражались (фильм смотрели все). Директор объявил об этом на общем собрании, и я вместе со всеми моими друзьями принялся скорбеть на всю катушку. Сбившись в кучки, мы обнимали друг друга за плечи, клали букеты к флагштоку. Даже вообразить себе не могу, что бы мы выделывали, будь мы еще лично знакомы с покойной. Не сочтите за хвастовство, но я, по-моему, переживал утрату горше всех. «Почему она, а не я?»

«Забавно, — говорила моя мать, — никак не припомню, чтобы ты хоть раз упоминал имя Моника».

Друзья понимали меня намного лучше, особенно Барбара: та через неделю после похорон объявила, что, может быть, тоже покончит самоубийством.

Никто из нас не напомнил Барбаре, что Моника умерла от смертельной болезни, словно в каком-то смысле эта деталь уже ничего не значила. Главное, что Моники больше нет, и наша жизнь бесповоротно изменилась: теперь мы вошли в число людей, которые хотя бы отдаленно знали людей, которые умерли. Нас коснулась трагедия, и это сделало нас особенными. По всем внешним признакам я страшно убивался, но в действительности был счастлив как никогда.