– …тут один хочет поговорить с вами насчет этого дела – а он говорит, он тут вовсе ни при чем – что, что?
– Эй, вы там, потише, ничего не слышно – в общем, он впутался в историю, и ему теперь нельзя показываться домой. А я, например, считаю – я, например, считаю… – Тут в трубке забулькало, и, что именно считал говоривший, осталось покрытым тайной.
Потом сквозь общий шум прорвалось нечто новое:
– Я хочу обратиться к вам, как к психологу… – Но личность, вдохновленную этим соображением, как видно оттерли от телефона и ей так и не удалось обратиться к Дику ни как к психологу, ни вообще. Дальше разговор протекал примерно так:
– Алло!
– Ну?
– Что ну?
– Это кто говорит?
– Я. – Следовали сдавленные смешки. – Сейчас передаю трубку.
Время от времени слышался голос Эйба вперемежку с какой-то возней, падениями трубки, отрывочными фразами вроде «Мистер Норт, так нельзя…».
Потом чей-то резкий, решительный голос сказал Дику в ухо:
– Если вы действительно друг мистера Норта, приезжайте и заберите его отсюда.
Но тут, перекрывая шум, вмешался сам Эйб, авторитетно и важно, с оттенком деловитой решимости:
– Дик, из-за меня тут на Монмартре произошли расовые беспорядки. Я сейчас иду выручать Фримена из тюрьмы. Если там придет один негр, у него фабрика ваксы в Копенгагене, – алло, вы меня слышите? – если там кто-нибудь… – Снова в трубке начался разноголосый шабаш.
– Да как вы опять попали в Париж? – спросил Дик.
– Я доехал до Эвре, а потом решил самолетом вернуться, чтоб сравнить Эвре и Сен-Сюльпис. То есть не в смысле барокко. Скорей даже не Сен-Сюльпис, а Сен-Жермен! Ох, погодите минутку, я вас соединю с chasseur28.
– Нет, пожалуйста, не надо.
– Слушайте – как Мэри, уехала?
– Да.
– Дик, я хочу, чтобы вы поговорили с одним человеком, я с ним тут сегодня познакомился. У него отец морской офицер, и каким только врачам его ни показывали… Сейчас я вам все расскажу…
Тогда– то Дик и повесил трубку, проявив, пожалуй, неблагодарность, -ведь чтоб жернов его мысли заработал, ему требовалось зерно для помола.
– Эйб такой был приятный человек, – рассказывала Николь Розмэри. – Удивительно приятный. Давно, когда мы с Диком только что поженились. Жаль, вы его не знали тогда. Он гостил у нас по целым неделям, и мы почти не замечали его присутствия. Иногда он играл, иногда часами просиживал в кабинете наедине со своей возлюбленной – немой клавиатурой. У нас была одна горничная, – помнишь, Дик? – она всерьез считала его чем-то вроде домового, тем более что он очень любил ее пугать – она идет по коридору, а он из-за угла: «Бу-у!» Одно его «бу-у» стоило нам целого чайного сервиза, но мы не рассердились.
Как весело им жилось уже тогда, давным-давно! Розмэри не без зависти представляла себе эту жизнь, легкую, полную досуга, не то что у нее.
Розмэри почти не знала досуга, но высоко его ценила, как все, у кого он редко бывает. Для нее досуг значил отдых, и она не догадывалась, что Дайверам спокойствие отдыха также мало знакомо, как ей самой.
– Что же с ним случилось? – спросила Розмэри. – Отчего он стал пить?
Николь покачала головой в знак того, что она тут ни при чем.
– Так много незаурядных людей в наше время теряют себя.
– Почему только в наше время? – вмешался Дик. – Человеку незаурядному всегда приходится балансировать на грани – и далеко не все способны выдержать напряжение.
– А по-моему, причины тут глубже. – Николь стояла на своем, слегка раздраженная тем, что Дик вздумал противоречить ей в присутствии Розмэри.
– Есть большие художники – возьмем хоть Фернана Леже, – которым вовсе не обязательно превращать себя в спиртную бочку. Почему это спиваются главным образом американцы?
Столько можно было ответить на этот вопрос, что Дик предпочел оставить его вовсе без ответа: пусть повиснет в воздухе, пусть победно бьется в уши Николь. За последнее время Дик все чаще мысленно придирался к ней. Он по-прежнему считал ее красивее всех, кого знал, по-прежнему находил в ней все, в чем нуждался, но в то же время он чуял, что назревает война, и где-то в подсознании закалял себя и точил оружие, готовясь к бою. Он не привык потворствовать себе, и сейчас его мучило, что он допустил такое потворство, тешась надеждой, будто Николь не видит в его отношении к Розмэри ничего, кроме самого невинного любования ее прелестью. А между тем вчера в театре, когда разговор коснулся Розмэри, Николь довольно резко старалась подчеркнуть, что она, в сущности, еще ребенок, – и это настораживало.
Втроем они позавтракали внизу, в зале, где все звуки были приглушены коврами, и неслышно ступавшие официанты ничуть не походили на тех, что вчера чечеточниками носились вокруг стола, за которым они так вкусно обедали. Кругом сидели американские семейства, с интересом разглядывали другие американские семейства и пытались завязать разговор.
Непонятной казалась компания за соседним столом. Там сидел молодой человек секретарского типа, с приятной улыбкой и написанной на лице готовностью слушать и выполнять, а с ним десятка два дам. Дамы были неопределенного возраста и еще более неопределенной социальной принадлежности, но в них чувствовалась какая-то общность, сплоченность, более тесная, чем, например, в кружке жен, коротающих время, пока мужья заняты на деловом заседании. И уж конечно – чем в любой туристской группе.