— Знаете, Айгуль, — улыбнулся он, — только в такую ночь можно ощутить, что такое Восток с его магией, мистериями, Вавилоном, его храмами в честь богини Луны… И дело тут вовсе не в мистике, а в самом простом: на смену дневной жаре, солнечному зною приходит вот такая благодать… Удивительно, как во всем на Востоке сливаются рационализм и поэзия. Мне раньше это было невдомек. Но что-то эдакое я чувствовал… Даже в пустяке: приезжаешь в аул, еще вечер, но тебя слегка попоят чайком, позволят отдохнуть с дороги, и лишь когда близится полночь, когда только и мечтаешь добраться до подушки, тебя сажают за дастархан… Мне всегда казалось, что тут не только степное хлебосольство, не только необходимость подготовиться, чтобы принять нежданного гостя, но и какой-то давний обычай, ритуал…
— Еще бы, — Айгуль повернула к нему лицо, белки ее сузившихся глаз как-то странно блеснули. — Восточные владыки начинали когда-то свои пиршества с восходом луны. Плескались фонтаны, поэты читали стихи, а в разгар веселья на ковер выходили молодые красивые девушки, обнаженные, в звенящих браслетах, и танцевали под луной…
В ее голосе прозвучала затаенная насмешка. Он не понял — над чем?.. Она отодвинулась на край скамейки, перегнулась через борт, подняла с земли ракушку и склонилась над ней. Пальцы ее оглаживали продолговатую створку, счищая налипший песок.
Он почувствовал пробудившееся где-то в глубине души волненье. Это луна, подумалось ему. Это все луна, старый ты пес… Но между ними существовал барьер, который он сам для себя давно уже воздвиг и запретил себе переступать.
Шуршали волны, косым гребешком накатывая на плоский берег. Кое-где в низких местах неподвижно, как залитые отвердевшим стеклом, блестели лужи. Небо было пустынно, только приглядевшись, на нем можно было заметить две-три едва мерцавшие звездочки. Луна, повисшая в черной пустоте, казалась нарисованной.
— Луна теперь сделалась экзотикой, — сказал Феликс. — Или объектом для исследований… Но я помню, как в наш город летом приезжала опера, и я — тогда мне было немножко меньше, чем вам сейчас — после спектаклей возвращался домой, на далекую окраину. Автобусы у нас не ходили, трамваи мне были не по пути, я шел через весь город пешком. И вот, едва кончались улицы и я выходил на огромный пустырь, тянувшийся до самого моего дома, кто-то позади начинал петь. Чей-то мужской, очень сильный голос там, в отдалении, начинал звучать у меня за спиной. Вы только представьте — этот пустырь, тишина, в которой слышен каждый шаг, каждый стук каблука, и позади этот голос — такой заливчатый, серебристый тенорок… И такая же луна, как сейчас, и вся дорога блестит, всякий булыжник на ней светится, и этот голос, распевающий во всю мочь арию Герцога из «Риголетто», или «Санта-Лючию», или что-нибудь вроде, но чаще всего именно «Санта-Лючию»… Я каждый раз поджидал это мгновение — когда последние городские кварталы останутся позади и раздастся этот голос. И он тоже, по-моему, ждал этой минуты… Лежал где-то в груди, свившись клубком, затаившийся, а тут — прямо-таки выпархивал наружу, взлетал в самое небо — и уже не смолкал. Я тогда часто бывал в опере, мне нравились сильные страсти, арии перед рампой, музыка — все это слепило, захватывало… Но запомнился мне больше всего вот этот голос, как ни странно. Чей он был?.. Не знаю. Меня всегда подмывало — оглянуться, подождать, пока он приблизится, увидеть, кто поет… Но я ни разу этого не сделал. Что-то мешало… Казалось, оглянись я — и все исчезнет, и этот голос, и все его колдовство. А он, возможно, ценил мою деликатность. Ему наверняка не нужна была в те минуты публика, слушатели, — он сам для себя пел, от избытка чувств, счастья, именно счастья… Но, может быть, я ему все-таки был нужен. Хотя бы один-единственный слушатель… И вот он шел и пел, а я шел и слушал, и мы не знали ничего друг о друге, и знали такое, чего не знает никто…
— Так вы никогда и не узнали, кто это был?
— Не узнал.
Она смотрела на него, сидя вполоборота, не двигаясь, положив подбородок на стиснутую в кулак руку и упираясь в колено острым локотком. Пока он говорил, она незаметно стянула босоножки и затолкала их под скамью. Было так светло, что на ее маленьких ногах, упершихся в днище лодки, выделялись узкие светлые полоски от ремешков.
Он замолчал — она сидела все так же, неподвижная, затихшая, не меняя неловкой, напряженной позы и словно не чувствуя ее напряженности, неловкости. Казалось, она ловит, впитывает каждое его слово и теперь ждет продолжения. Но при этом, помимо слов и всего, о чем он говорил, она хочет найти, понять что-то, стоящее за его словами. Это смущало, как если бы он обнаружил, что за ним наблюдают со стороны.