Сергей исподлобья смотрел на Карцева, на кончики его пальцев.
— Это еще нужно доказать, — сказал он.
— А что доказывать? Вы ведь сами все объяснили: премия… Статистик! Что за фигура — в местном, районном масштабе? Зарплата? Гроши. Престиж, говоря современным языком? Никакого. А рядом кто-то хапает премии. Гребет лопатой, — это в его, понятно, представлении — гребет. И за что? За подделку, приписку, за какую-то там, в конечном счете, закорючку в ведомости… — Карцев снял очки, глаза его блестели. — Обман, подлог, государственные интересы — это уже потом, для инстанций, а отчасти и для себя, допускаю… Но в начале, в самом начале, в точке, из которой выбрасывается луч, — вот это чувство. Зависть?.. Положим, зависть. Озлобление. Обида на то, что рядом берут — и не поделятся. Что им можно, а мне нет… Короче, как там его ни именуй, чувство это совсем не возвышенное, не то, за которое надо ставить монументы… и жертвовать трудовым отпуском! — Карцев рассмеялся, довольный своим заключительным пассажем.
— Блеск! — отозвался Спиридонов и чмокнул себя в сложенные бутончиком кончики пальцев.
— И откуда вы все знаете?.. — проговорил Сергей, с ненавистью глядя на Карцева, — «Мэк мани! Мэк мани!» — передразнил он его. — Вы что, видели его, говорили с ним? Откуда вам известно, «мэк мани» или не «мэк мани»?..
Они заспорили, Карцев — иронично, легко, Сергей — все более озлобляясь, но в этой его озлобленности, немного натужливой, в петушиности, с которой он наскакивал на Карцева, была какая-то потаенная неуверенность, стремление что-то доказать — не Карцеву, а самому себе…
Скотина, — подумал Феликс о Карцеве. И потянулся, расправляя затекшее от лежания тело. Потянулся, напрягся, словно готовясь к прыжку. «Мэк мани», повторил он про себя. — «Мэк мани»… Он всюду видит «мэк мани»… Или притворяется? Или вправду ничего больше не видит?..
Он подумал вдруг… Нет, не о Сераковском, лишь по привычке зацепил его краем, чтоб вернуться — потом, потом… И не о статистике, тоже мелькнувшем на секунду, в его пропыленных, белых сапогах, с протянутой для пожатия странно вывернутой левой рукой… Он подумал вдруг о Наташе, о тетрадях, сложенных в аккуратную стопку на ее столе, об ученических дневниках, поурочных планах, над которыми засиживалась она до полуночи с нагонявшим на него тоску усердием. В сравнении с той жизнью, которой жил он сам, все это представлялось ему мелким, незначительным, порою просто жалким. Страсти, разгоравшиеся на школьных педсоветах, волнения по поводу какой-нибудь двойки… Однажды он сказал ей об этом: на что она разменивает себя, день за днем? Да пропади все оно пропадом! Она обиделась. Не обиделась — оскорбилась. По тому, как она медленно, с трудом выговаривала слова, он ощутил, что причинил ей настоящую боль. «Как ты не понимаешь, — сказала она, глядя вниз и стыдясь — не за себя, это бы еще ничего, а за его неосторожность, нечуткость, за его ребяческий, сосредоточенный на себе эгоизм, за его ограниченность, в конце концов, — как ты не понимаешь… У каждого человека есть собственное достоинство. И пускай я маленький человек, и то, что я делаю, — маленькое дело… Все равно, я должна делать его так, чтобы никто не мог меня ни в чем упрекнуть».
Достоинство! — подумал он. — Собственное достоинство!.. Собственное!.. Собственное достоинство! — Он повторил несколько раз эти слова, с каждым разом как бы нащупывая в них новую сердцевину, новый смысл. — И даже в те времена, когда можно было все купить, все продать, все растоптать, забить в землю, все отнять, всего лишить, со всем заставить расстаться, — у человека нельзя было отнять, нельзя было лишить его одного — собственного достоинства! Силой — нельзя; это не вещь, не рука или нога, это как душа, как мозг или сердце, без этого не живут, без этого нет человека, без этого ты — труп, только труп, всего-навсего труп…
Ах, как она это сказала!.. — подумал он. — Как сказала!.. Он тогда мгновенно почувствовал себя перед ней дураком. Ничтожеством. Недоучкой…
— Вы забыли, — сказал он, садясь и нашаривая ногами сандалеты, — забыли… — Феликс засунул ногу поглубже под кровать. Черт подери, и надо же было зашвырнуть их бог знает куда…
— Что же мы забыли?.. — переспросил его Карцев.
— Забыли, — повторил Феликс. — В первую очередь, о голландском мальчике, тут вы напутали. Мальчик-то ведь на самом деле город спас, и ему — только не помню где, кажется, в том же именно городе — поставили памятник… — Он сунул, наконец, ноги в сандалеты, встал и с наслаждением затягивая паузу, затягивая, так сказать, у Карцева чувство припертости к стенке, закурил, все из той же кубинской пачки. — Ну да бог с ними, с голландцами, — великодушно простил он Карцеву его забывчивость. — Печальней другое. Вы забываете о чувстве собственного достоинства…