Выбрать главу

«Поездка по Литве имела большое значение в жизни Зигмунта Сераковского. Он испытал там, что значит знаменитая литовская простота, искренность, глубина чувств, стойкость, даже упорство в преданности идее, которые продиктовали Винценту Полове правдивые строки:

Если вам грозит разочарование, обман, И в душе остывает любовь к свободе и будущему, Немедленно, братья, мчитесь в Вильну, Спешите, и вы освежитесь, обдутые ветром молодости…»

Мимо Феликса по дорожке прошли двое рабочих, наверное, из тех, что возились в котельной; на плече у каждого было по длинной, прогнувшейся посередке трубе. Перед музеем крутанулся «рафик»; из него выскочил Кенжек и, увидев Феликса, помахал ему рукой. Три женщины, влекомые неуемным любопытством командированных, громко разговаривая, прошли к музею. Перед тем, как войти, они постояли перед каменным койтасом.

— Баран, — сказала одна.

— Собака, — возразила другая.

«Немедленно, братья, мчитесь в Вильну, она обдует вас ветром молодости…» — Он читал дальше, а в голове все кружили эти строки.

«Зигмунта Сераковского сердечно полюбили в Литве, и он живую любовь к этому краю сохранил в сердце. Вспоминаются две семьи, — Деспот-Зеновичей и Куровских. Деспот-Зеновичи давно осели в Литве. Семья, с которой познакомился Зигмунт, состояла из отца, отставного полковника артиллерии, взросшего в поле и насквозь пропитанного войсковыми обычаями („Пропитанного… обычаями“, — поморщился Феликс. А в общем это неплохо), двух сыновей, коллег Зигмунта по университету, и двух дочек: Рахели и Юстины. Первая отличалась необычайной красотой. Семья Михаила Куровского, некогда профессора Виленского университета, состояла из его жены, сына Станислава и дочки Габриэли. Эти две семьи отличались многими отрицательными приметами. Зеновичи до мозга костей были преданы княжескому титулу, Стась Куровский, добрый хлопец, был типом немецкого барона… (Тут какая-то путаница, — подумал он). Совершенно иное представляли дочери. Это были — особенно Рахеля и Габриэла — панны, для своего времени очень образованные, хорошо знающие историю и литературу, события европейские от французской революции были известны им не хуже, чем настоящим дипломатам. Религиозная и патриотическая экзальтация доходила у них до такой степени, в которой обычно врачи начинают подозревать психическую болезнь. Если такой ум, как Мицкевич, не остался совершенно свободен от мистицизма, то разве может удивить это в двух молоденьких девушках, глубоко в сердце носивших несчастья своей страны и в каждом событии отыскивавших символическое значение. (Торжествуйте, маэстро Гронский!..) Люди положительные могли усмотреть в этом много комичного, но молодая натура Зигмунта, не менее экзальтированная в любви к народу, воспринимала это как проявление высшей, лучшей черты души… Для каждого симпатизирующего им человека мало было земных примет, им требовалась… (Нет, не так: „для каждого симпатичного“, или „для каждого вызывающего симпатию человека“) им было мало земных примет, им требовалась небесная иерархия…»

— Айгуль! — позвал он.

Она стояла с Кенжеком перед входом в музей, о чем-то разговаривая, спиной к Феликсу, к дорожке, уходящей к развесистому карагачу. Потому и спиной, подумалось ему, что, конечно же, заметила его, выходя, но не хотела подать виду…

— Айгуль! — крикнул он еще раз.

Она подошла к нему, как будто преодолевая сопротивление, как пловец, которого сносит назад.

— Сядьте, — сказал он.

Она подумала — и так же, преодолевая сопротивление, опустилась на скамейку с краю.

— Только не говорите, что вы страшно заняты, — он пододвинулся к ней, расположив тетрадь так, что раскрытая страница легла к ней на колено. — Давайте почитаем вместе.

Она не встала, не ушла, и слова не сказала в ответ. Он, впрочем, не был уверен, что она читает. Он читал:

«По примеру Мицкевича, Рахеля так же высоко ценила Наполеона, и в имении отца, доброго хозяина, в саду высадила клумбы в честь главнейших битв его. На этих клумбах ряды цветов различных колеров размещались в таком порядке, в каком войска его следовали в данной битве, как это представляли планы битв Наполеона, и это очень нравилось ее отцу. Но не все вкусы дочерей были ему по сердцу, иное его и раздражало. Рахеля и Габриэла нашли поэтический способ оживлять о себе память: они раздавали на память звезды на небе. Каждый из приезжавших имел свою звезду, которая служила взаимным напоминанием. Однажды, когда Сераковский был у Зеновичей, он засиделся до глубокого вечера; кони были уже запряжены, а старый Зенович, который вышел проводить гостя, с нетерпением ждал, когда гость перестанет медлить. Зигмунт и Рахеля выбирали на память звезду. В конце концов отец спросил, что там они делают. Рахеля отвечала, что ищет для Зигмунта звезду. Старик, который свое нетерпение выражал по-русски, крикнул: „Да отдай ты ему всё небо, только заканчивай скорее (? пшенджей)…“»