– Она всё проиграет, – заметил я.
– О да, – отвечал он, – ведь она пошла играть ещё давеча, когда я уезжал, а потому я наверно и знал, что она проиграется. Если будет время, я зайду в воксал посмотреть, потому что это любопытно…
– Куда вы уезжали? – вскричал я, изумившись, что до сих пор не спросил.
– Я был во Франкфурте.
– По делам?
– Да, по делам.
Ну что же мне было спрашивать дальше? Впрочем, я всё еще шел подле него, но он вдруг повернул в стоявший на дороге отель «De quatre saisons», («Четырёх времён года» (франц.), кивнул головой и скрылся. Возвращаясь домой, я мало-помалу догадался, что если бы я и два часа с ним проговорил, то решительно бы ничего не узнал, потому… что мне не о чём было его спрашивать! Да, конечно, так! Я никаким образом не мог бы теперь формулировать моего вопроса.
Весь этот день Полина то гуляла с детьми и нянюшкой в парке, то сидела дома. Генерала она давно уже избегала и почти ничего с ним не говорила, по крайней мере о чём-нибудь серьёзном. Я это давно заметил. Но, зная, в каком генерал положении сегодня, я подумал, что он не мог миновать её, то есть между ними не могло не быть каких-нибудь важных семейных объяснений. Однако ж, когда я, возвращаясь в отель после разговора с мистером Астлеем, встретил Полину с детьми, то на её лице отражалось самое безмятежное спокойствие, как будто все семейные бури миновали только одну её. На мой поклон она кивнула мне головой. Я пришёл к себе совсем злой.
Конечно, я избегал говорить с нею и ни разу с нею не сходился после происшествия с Вурмергельмами. При этом я отчасти форсил и ломался; но чем дальше шло время, тем всё более и более накипало во мне настоящее негодование. Если бы даже она и не любила меня нисколько, всё-таки нельзя бы, кажется, так топтать мои чувства и с таким пренебрежением принимать мои признания. Ведь она знает же, что я взаправду люблю её; ведь она сама допускала, позволяла мне так говорить с нею! Правда, это как-то странно началось у нас. Некоторое время, давно уж, месяца два назад, я стал замечать, что она хочет сделать меня своим другом, поверенным, и даже отчасти уж и пробует. Но это почему-то не пошло у нас тогда в ход; вот взамен того и остались странные теперешние отношения; оттого-то и стал я так говорить с нею. Но если ей противна моя любовь, зачем прямо не запретить мне говорить о ней?
Мне не запрещают; даже сама она вызывала иной раз меня на разговор и… конечно, делала это на смех. Я знаю наверное, я это твердо заметил, – ей было приятно, выслушав и раздражив меня до боли, вдруг меня огорошить какою-нибудь выходкою величайшего презрения и невнимания. И ведь знает же она, что я без неё жить не могу. Вот теперь три дня прошло после истории с бароном, а я уже не могу выносить нашей разлуки. Когда я её встретил сейчас у воксала, у меня забилось сердце так, что я побледнел. Но ведь и она же без меня не проживёт! Я ей нужен и – неужели, неужели только как шут Балакирев?
У ней тайна – это ясно! Разговор её с бабушкой больно уколол моё сердце. Ведь я тысячу раз вызывал её быть со мною откровенной, и ведь она знала, что я действительно готов за неё голову мою положить. Но она всегда отделывалась чуть не презрением или вместо жертвы жизнью, которую я предлагал ей, требовала от меня таких выходок, как тогда с бароном! Разве это не возмутительно? Неужели весь мир для неё в этом французе? А мистер Астлей? Но тут уже дело становилось решительно непонятным, а между тем – боже, как я мучился!
Придя домой, в порыве бешенства, я схватил перо и настрочил ей следующее:
«Полина Александровна, я вижу ясно, что пришла развязка, которая заденет, конечно, и вас. Последний раз повторяю: нужна или нет вам моя голова? Если буду нужен, хоть на что-нибудь, – располагайте, а я покамест сижу в своей комнате, по крайней мере, большею частью, и никуда не уеду. Надо будет, – то напишите иль позовите».
Я запечатал и отправил эту записку с коридорным лакеем, с приказанием отдать прямо в руки. Ответа я не ждал, но через три минуты лакей воротился с известием, что «приказали кланяться».