Тогда злость моя не имела границ; я стал придумывать, как бы отомстить моим злодеям, и эта новая мысль врезалась в мой мозг и не давала покоя. Я не спал ночи; но всё, что ни придумывал, казалось или неудобным, или недостаточным. Я остановился на том, что зарежу себя перочинным ножичком и оставлю им письмо; я уже начал сочинять это письмо, и оно выходило так трогательно, что, читая его, я плакал навзрыд. Нервы мои были сильно раздражены: я не выдержал и занемог.
II
По выздоровлении моём я сделался ещё задумчивее, ещё сосредоточеннее; я весь ушёл в свой внутренний мир и много думал над самим собой. Я решился поступать так, чтобы ни в чём не упрекать себя: в каждом слове, в каждой мысли отдавал себе отчёт, и оттого малейшая ошибка стоила мне значительного раскаяния. В то время в доме нашем явилась новая личность: мать моя позволила гувернантке взять к себе своего сына из кадетского корпуса на время каникул. Павел был мне ровесник; у него был прямой и до невероятности вспыльчивый характер. Сначала вместе с братьями и сестрами он преследовал меня насмешками и даже превзошёл их в колкости и дерзости; я встречал эти гонения довольно равнодушно: со времени моей болезни я сделался спокойнее. Раз как-то Павел поссорился с одною из моих кузин и пожаловался на неё матери; я хорошо знал этот факт, в котором виноват был Павел и оправдал девочку перед матерью. В припадке горячности, Павел разбранил меня и назвал девчонкой; обиднее этого эпитета ничего не могло быть для меня; но я не возражал, не оправдывался и не мстил. Когда вспышка Павла прошла, ему было передо мной неловко; он перестал смеяться надо мной и избегал меня. Я первый заговорил с ним. Не помню хорошо, как это было. Помню только, что при первом моём слове Павел взглянул на меня с изумлением; по-видимому, он не ожидал, что я не сержусь на него, потом вдруг бросился мне на шею, обнял меня и заплакал. С этой минуты мы были друзьями.
Натура Павла была одна из тех страстных, восторженных натур, для которых нет средины: они или любят, или ненавидят, или подчиняются, или угнетают; в любви его ко мне было что-то фанатическое: он безусловно верил в мою непогрешимость, во всех своих делах требовал моего совета и поступал по нём, не рассуждая. Такое рабство возмущало меня: я старался смягчить, облагородить наши отношения; но он не хотел понять моей деликатности, и если я не просил его сделать для меня что-нибудь, заступиться, когда мне делают выговор, взять на себя мою вину, он толковал это по своему: сердился, выходил из себя, осыпал меня упреками, чрез несколько времени извинялся, раскаивался, проклинал себя и нарочно делал шалости, чтобы быть наказанным; таким образом он мучил себя и меня. Это была глубокая, поэтическая личность с огромными достоинствами и недостатками.