И вот, может, именно в армии, среди строгих и трудных законов, начал я понимать себя человеком. А может, и поздней, когда я почувствовал тягу к прежней своей профессий и вернулся на завод, — в свою бригаду, к своим станкам. А может, все это складывалось постепенно, не вдруг, и я не сумею найти границу, с которой начались перемены. Да, впрочем, это и не важно.
Прошло десять лет жизни, — за такой срок любая деталь могла быть проверена и выброшена, если она бракованная. Вы понимаете, про что я говорю… Ну вот.
А сегодня утром я встретил этого Вальку на улице. Обрадовались, разговорились, пригласил я его в гости.
Вроде приличный стал человек, — вы же видели. Шляпа, воротничок крахмальный, очки. Институт, говорит, кончил.
А сели мы рядышком, начали говорить — и вдруг слышу готовые, привычные фразы — те самые, что и десять лет назад. Вы знаете — это было жутко…
Вошла твоя жена, Виктор, — он посмотрел на нее и сказал:
— Ничего бабец, пышные прелести!
Точь-в-точь как раньше. И я не смог удержаться; я ударил его, еще не понимая, за что. Вот как все было….
Дорога
Черная жирно-блестящая лента дороги проложена в горах Она изгибается на каменистых склонах, заросших кедрачом и седой облепихой; скатывается в долины, сырые и сумрачные от застоявшегося тумана; вьется по берегам рек, где внизу, под обрывами, кипит известково-зеленая гремучая вода, а сверху, косыми пластами, похожими на обломанные ступени, грузно нависли скалы, лиловые в тени и серые на солнце.
Это Чуйский тракт, старинная дорога из Сибири в Монголию. Много сложено про нее песен, много историй; дорога знаменита и прославлена.
Теперь она стала еще оживленней; почти по всей длине натянута на ее спину мягкая шкура асфальта, взорваны утесы, вокруг которых лепилась она дрожащими петлями, разрослись на ней села.
День и ночь идут по дороге машины, — то везут неохватные, в тягучей смоле бревна; то сахарные глыбы мрамора, теплого от внутреннего света, то — навалом — красные, мелкие, словно бы запотевшие яблоки из предгорных садов; то всякую живность — овец, коров, свиней; а то вдруг и совсем необыкновенное — на грузовике, в дощатой загородке, катится голенастый сопливый верблюжонок или покачиваются низкие, в обвислой до полу шерсти, диковатые сарлыки, с рогами, похожими на ухват.
В прошлом году я бывал на Чуйском тракте; и однажды, уже собираясь уезжать из тех мест, ждал на одном из перевалов попутной машины.
Был хлебный сентябрь; пропыленные, горячие, по тракту густо шли машины с новым зерном. В них попутчиков не берут, — я скоро это понял, выбегая на асфальт и напрасно подымая руку.
В тот день я очень устал от ходьбы по горам, хотел пить, но воды поблизости не было, и даже негде было укрыться от солнца. А оно пекло яростно, словно про запас накаляло землю в эти последние ясные дни.
Машина катилась за машиной, — с гулом, с липким журчаньем шин, с пылью, взвешенной в густом воздухе. Я уже отчаялся и перестал выбегать им навстречу. И тут из-за поворота показался желто-красный, городского облика автобус.
Я еще не успел крикнуть шоферу, как автобус придержал ход, свернул на бровку и остановился. Подхватив ружье и рюкзак, я кинулся к нему.
Скрипнув, сложились гармошкой продавленные дверцы, и навстречу мне сошла какая-то женщина с ребенком. Вслед ей подали чемодан; я сунулся было влезть — и увидел, что автобус набит битком. Перевесясь через чьи-то головы, пунцовая, мокрая от пота кондукторша закричала: «Некуда, некуда, и так перегрузка!» Дверцы сомкнулись, поплыли, а я остался на дороге.
Досада охватила меня; чуть я не выругался, да вовремя вспомнил о женщине. Оглянулся.
В пыльном качающемся облаке, оставленном автобусом, держа у плеча ребенка и обтягивая рукой юбку, раздутую ветром, она стояла и оглядывалась кругом с той робостью и любопытством, какие бывают у пассажира, сошедшего на случайной станции.
Впрочем, я сразу понял, что она нездешняя. Ей было лет двадцать, и она была красива — худощавая, гибкая, с мальчишеской короткой прической. Но все же красота ее была городская, немного искусственная; она успела поблекнуть в дороге. Лицо без румянца, еще детское, матовое, потемнело от усталости; рыжеватые блестящие волосы запылились и стали жесткими, голые руки прижгло солнцем, и они болезненно покраснели, а тонкая желтая блузка, когда-то старательно отглаженная, сморщилась, и на ней, возле плеч, проступили мокрые пятна. И уж совсем неподходящими к этой асфальтовой пыльной дороге, к выжженной грубой траве, в брызгах машинного масла, казались босоножки на ее ногах — белые, очень маленькие, вероятно почищенные зубным порошком.