В момент ареста Тредуэлл, сдержанный и спокойный в сущности человек, вдруг впал в панику. Страх и отчаяние охватили его настолько, что он принялся умолять чекистов отпустить его:
— Я не виноват... Не виноват...
Время было очень суровым. Слишком суровым, и Тредуэлл правильно оценил обстановку. Когда люди умирают от голода и тифа, когда кругом фронт, надежда на милость невелика. Трудно быть добрым в такой час. И к кому добрым? К тому, кто тебе же роет могилу. Тредуэлл слышал о расстрелах контрреволюционеров. Знал, кого и за что расстреливают. Его вина была не меньшей. Большей, пожалуй. Так какова разница? Дипломат. Консул. Лицо неприкосновенное. Что такое неприкосновенность? Закон? Условность? Расплата должна быть по совести. И этой расплаты боялся Тредуэлл.
— Я не виноват...
Его только арестовали. Подвергли домашнему аресту, изолировали от сообщников, оборвали нить, что тянулась к тайным врагам советской власти.
Маслову очень хотелось сопровождать консула по Московской улице к тюрьме. По той самой Московской улице, где в день 1 Мая Тредуэлл врезался своей пролеткой в демонстрантов. Тогда Маслов приказал Карагандяну: «Оставь его, пусть катится!». Не знал он, что господин этот окажется теперь арестованным. Хорошо бы так провести его посредине Московской, в полдень, когда народу полно на тротуарах, пусть глядят, какова эта «международная контра».
Не повели. Многих не повели. Генерал Джунковский еще до раскрытия заговора перебрался в Мешхед, к англичанам. Осталось в тени целое ответвление «ТВО», превратившееся потом в мятежный центр. Где-то оборвалась цепочка. Оборвалась на связи между группами заговорщиков. Антонина Звягина представляла собой одно из таких звеньев связи. Не было второго звена, не было сцепления — поручика Янковского. С ним кануло и все ответвление. Шпион Тишковский ходил на свободе. Занимался своими делами в комиссариате внутренних дел бывший сподручный карателя Коровиченко — Цветков. Не тронула гроза «левых» эсеров Успенского и Шамсутдинова.
Начались долгие и кропотливые допросы арестованных. 29 октября в «Нашей газете» появилась заметка — в Ташкенте раскрыт контрреволюционный заговор. Эту заметку я прочел, с большим, правда, опозданием, на фронте. Нам доставляли изредка почту из Ташкента. Каждая весточка из родных мест была событием. Прочли сообщение всем взводом. Встревожила нас газета. Заговор беляков! Контра связана с Колчаком, Дутовым, с английскими интервентами, против которых мы воевали тогда. Вспомнил я почему-то Штефана и Янковского. Показалось мне, что от них ниточка вела ко всей этой контре. Не зацепили в свое время. Не сумели вытянуть. Понять не сумели даже, какова опасность.
Тогда-то я и написал письмо Маслову, ребятам нашего отряда. Просил сообщить подробности о заговоре.
Ответа не получил. Не успел. Почта шла месяцами. Поезда прорывались сквозь вражеские заслоны, натыкались на разобранные участки пути, подвергались обстрелу басмачей. Пока ребята собирались ответить, да пока послали письмо, я сам приехал в Ташкент. С винтовкой, в шинели, с отмороженными пальцами на ногах.
Я уже не застал в Ташкенте тепло и солнце. Все лежало под снегом. Стояла стужа.
Та осень, предвестница лютой зимы, была на редкость мягкой и долгой. Тепло нежило город до половины ноября. Даже за этим сроком еще выдавались солнечные дни, ласковые и сухие, будто природа напоследок хотела порадовать нас. Пройдет дождь, кажущийся весенним, ветер задует с юга, разгонит облака, и глядишь — заголубело небо. Теплынь. Обсохнут улицы — зелень умытая, свежая горит ярко. Цветут цветы. Осенние...
Когда на душе тревожно, а была эта пора тревожная — все война да война, — ласковость осенняя как-то трогала сердце и мнилось, что это долгое тепло будет вечным. Борьбой жили, а вот хмурое небо не любили. Лучше уж гроза, чем серая давящая муть. В такие хмурые дни и голод становился отчего-то ощутимее: всего ведь четверть фунта хлеба получали на человека — сто граммов по-теперешнему. А позже и восьмушкой обходились. Трудно и страшно. Умирали люди с голоду. А тут еще вдруг стужа. И какая! Не видел Ташкент зимы холодней.
Мы сошли с теплушек прямо в объятия мороза. Зашагали по скрипящему снегу и сразу почувствовали, как пробирает до костей холод. В поезде было терпимо. На станциях красноармейцы собирали саксаул, камыш сухой и топили «буржуйки». Теплушки нагревались до того, что порой открывали двери и ехали так навстречу ветру. Здесь, в городе, даже дымка́ теплого не учуяли. Мастерские без топлива. Только в кузнечном огонек. Туда и бегали рабочие чуток обогреться, руки размять — стынут.